Кольцо графини Шереметевой — страница 27 из 39

Хвалили долгоруковский род, дескать, ни одно дело без них на Руси не творилось, за то и прозвали Долгорукими. Исстари относились к русской, боярской партии, однако и за границей живали, и помышляли многое у ней для пользы отечества употребить. Женщину русскую, считали, надобно вывести из терема, но драгоценных песен, сказок, обычаев народных забывать не след. Русским мужикам, как сибирским медведям, жить-спать не к лицу, но и прыгать, как заморские обезьяны, позорно. Чужеземцам — мир и благоволение, однако — лишь с согласия русского князя, боярина, графа.

Ругали иноземную, чужую партию, готовую искоренить всё народное, мол, мужик у нас — что вол, нет такого гнёта, который бы он не вынес, а посему — поспешай, налегай, перетряхивай!..

— Пошто Бирон взъелся на вас? — спрашивали местные у старшего Долгорукого.

Иван Алексеевич, всегда готовый обличать Бирона, уже хочет разразиться речью, но тут находчивая жена делает знаки — мол, не говори лишнего, и князь замолкает.

Катерина же, если была при том, не забывала о благоприятности своей особы и потчевала гостей:

   — Не выкушаете ли чарочку?

Комендант хмелел, поручик Овцын пускался в галантерейные и охотничьи разговоры, а она подзуживала:

   — Ведомо ли вам, как ловят горностаев?.. Что, ежели бы поймали вы их для меня, чтобы... к примеру, сшить шубу али мантию? — И заливалась грудным смехом.

Не понимая, шутит она или говорит всерьёз, поручик обещался:

   — Горностай — зверёк зимний, стрелять в него нельзя, шкурку попортишь, ловят его в ловушки, слопцы... ставят множество... Ежели вашей милости угодно — будет вам горностаевая шуба!

Оставаясь одни, Долгорукие вели более откровенные разговоры и непременно возвращались к тому злополучному дню, 19 января, к кончине государя, к завещанию. И опять Иван Алексеевич кипятился, а Катерина почему-то поминала день первого апреля. Что произошло в тот день, отчего они держали сие в тайне?

Вспоминали, как Остерман прикидывался больным, когда подписывала Анна кондиции верховников, и как он выздоровел немедленно, стоило ей разорвать те кондиции. Иван Алексеевич иногда поминал дядю Василия Лукича:

   — Изъел свою душу! Перехитрил сам себя! Написать завещание от имени государя — то была его мысль, да только своей рукой не стал, велел дяде Сергею... Хитрость его велика.

   — Да то же ведь политика, — вразумляла сестра.

   — Так что же, что политика? Душу не должон терять! — не уступал князь. — А как не выгорело с завещанием, так первый кинулся в Митаву приглашать Анну на трон! Оттого что об себе много мнил, чтоб самому остаться возле трона!.. В Митаве не пустил в кабинет Бирона — и правильно сделал! — однако зачем за Анну выступал?

   — Не злобься на него, Иван Алексеевич, — урезонивал Николай. — Кто, как не Анна? Елизавете, что ли, на престоле быть?

   — Елизавета? Пусть бы лучше она!

   — Да ведь ты грозился в монастырь её задвинуть? — усмехалась Катерина. — Сперва талантом возле её увивался, а потом... в монастырь.

   — Елизавета рассеянный нрав имела, оттого я при государе моём выступал супротив неё, — огрызался Долгорукий. — Однако она — дщерь Петрова! Истинно русская душа, и как остепенилась бы, так и стала бы государыней... Не то что эта... злыдариха... — Он ерошил волосы и нервно крутил головой.

Дошёл в те дни до Берёзова слух, что Черкасского, Александра Андреевича, сослали в Сибирь — и за что! Сидя на воеводстве в Смоленске, обмолвился ненароком, что, мол, царское окружение худо влияет на государыню, что жестковаты налоги — и тут же обвинили его в заговоре, били кнутом и упрятали в Сибирь. Вот что вытворяют со знатными фамилиями! И это в то время, как сродник его Алексей Черкасский — правая рука императрицы! В Польше знатные магнаты независимы, деятельны, руки у них не связаны, души свободны, а на Руси что творится? Одни пьют из кубка власти, отдав самодержавство Анне, другие, которые задумали истинно пойти по пути Европы, пребывают в холодных снегах.

   — Европа! Где уж нам! — вяло возражал Николай. — Россия-то вон какая, её ни обойти, ни объехать, и в рабстве погрязла.

Освещённый красным пламенем, князь Иван ворошил угли в печи, а тут резко обернулся и горячо заговорил о том, что это в простолюдинах надо долгое время растить достоинство, честь, а родовитые семьи — свободны, и, кабы дали им волю, много пользы принесли бы они России.

   — Иван Алексеевич, — робко заметила жена, — да ведь и мы не без греха... Клянёмся, а клятвы нарушаем... Хотим жить в мире, а фамилия с фамилией то и дело ссорятся... Возьми тех же чужеземцев — сколько зла в них видим! Может, и правда, не место им возле русского трона, однако... где взять лучших воспитателей? Та же моя мадама, она заместо матери была мне...

Собиралось семейство долгими зимними вечерами, услаждая сердца свои бесконечными волнующими разговорами...

И не знали они, что обрывки тех разговоров попадают совсем не в те уши, коим предназначены. Что имеются в городке «большие уши, маленькие глаза», нацеленные на государеву крамолу, и недалёк уж час, когда до Петербурга донесутся обрывки тех слов и будет из них сделано небывалое по жестокости дело.

V


...Остатки тепла за ночь истаяли, к утру избу охватил лютый холод. Иван Алексеевич, ёжась, соскочил с кровати и побежал во двор, чтобы принести охапку дров, и мигом — назад. Когда же очутился на улице и взглянул на небо, то так и застыл: поверху дул бешеный ветер, разгоняя облака, из чёрных бездонных просветов-колодцев глядели огромные живые низкие звёзды. Они словно опустились ближе к земле. Среди бегущих туч тонкий, рожками вниз, как конь скакал месяц... Ветер выл с такой силой, что казалось, ещё немного, и зашатается и упадёт небо... Охваченный восторгом и отдаваясь какой-то неведомой силе, князь ахнул и бросился на колени.

   — Благодарю Тебя, Господи, яко сподобил еси познати Тебя, Владыко! — Он перекрестился истово, а потом поник головой и тихо молвил: — Прости меня, Господи...

Была масленица, прощёный день. Но не по обычаю просил прощения князь Долгорукий, а потому, что почувствовал вдруг всю ничтожность своего существа и всё величие вселенной...

Утром, когда все в доме встали и, помолясь, принялись за завтрак, состоявший, как обычно, из рыбы и хлеба, Иван Алексеевич осторожно обнял жену, прошептав:

   — Цветик мой лазоревый, люба ненаглядная, прости меня, пожалуй. Буде страждешь ты по моей вине...

   — Прости и ты меня, Иван Алексеевич, ежели в чём провинилась перед тобой, — отвечала она.

В тот день они были приглашены к воеводе, а также к отцу Матвею на блины. Отправились с утра. В чистом, успокоенном небе стоял неподвижный месяц — будто стреноженный конь.

Всю дорогу по пути к воеводе князь играл с сыном.

У того никак не получался снежок, отец помял снег в своих горячих пальцах и слепил, пошутив при этом:

   — Не тёрт, не мят — не будет калач.

Рядом бежала серая лайка по имени Девиер. Назвали её так в память о псе, который был в шереметевской усадьбе, а тому имя это тоже дали неспроста: Анна Петровна когда-то сильно невзлюбила португальского посланника Девиера, причинившего немало зла царице Екатерине. Иван Долгорукий рассказывал о другом Девиере — Михаиле, который славился разбойным нравом: увидав у соседа красивую серебряную посуду, подговорил дворецкого отобрать её, обещав за это вольную; когда же тот выкрал посуду, велел кучеру убить его. О Девиере рассказывали чудеса: приговорённый к Сибири, он распространил слух о своей смерти, устроил похороны, а после того ещё спокойно прожил несколько лет.

Михайло прыгал с лайкой, гонялся за ней, съезжал с горки, собака отчаянно лаяла, а мальчик кричал: «Не лавкай! Не лавкай, серый!» Отец догонял их, они падали, барахтались в снегу. Под конец разгорячённый, уставший мальчик схватил руки отца и матери и прокричал: «Оба мои!»

Вдали послышались удары колокола: сперва медленный, раздумчивый, затем — благовест, потом скорые, ритмичные удары — перезвон, и зазвонили все хором! — стоял масленичный трезвон.

Подходя к дому воеводы, князь посмеялся, что хозяйка непременно начнёт сейчас жаловаться на что-нибудь, особливо на здоровье, — такой нрав у капризной барыни, и надобно непременно её слушать. «Не боюсь богатых гроз, а боюсь убогих слёз», — добавил Иван Алексеевич. Однако опасения его оказались напрасными, хозяйка была — сама лучезарность, щёки её маслено блестели, глаза сияли.

   — Гостеньки дорогие, пожалуйте в до-ом!.. — запела она. — Прошу великодушно! Наталья Борисовна, ежели в чём я, матушка, виноватая, прости пожалуй!.. — И тут же закричала: — Марфутка! Неси блинки, чо тамотка валандаешься? — И опять запела: — Мучка-то у нас ныне аж грешневая! — воевода с ярманки из Обдорска привёз...

Обдорск — единственное на тысячи вёрст место, где широко торговали, откуда по санному пути привозили муку. Вот и воевода Бобровский, явившийся к столу, первым делом заговорил об Обдорске. Угостил князя табаком и спросил:

   — Каковы табачки?.. О, славное зелье!..

И принялся выкладывать новости с ярмарки. Что местного воеводу ревизовали, обнаружили недостачу, и грозит ему, должно, кнут. Перешли на казнокрадов, которые не переводятся и на Руси, и в Сибири, вспомнили князя Гагарина, казнённого Петром I, иркутского губернатора Желобова, также жестоко казнённого... Долгорукий поведал историю, слышанную от дяди Сергея. Пётр I велел Ягужинскому доложить в Сенате о взяточничестве и воровстве, творимых в его империи. Выслушав генерал-прокурора, Пётр I пришёл в ярость и немедля приказал подготовить строжайший указ: «Ежели кто украдёт настолько, что можно купить верёвку, то того без дальнейшего следствия повесить...» Ягужинский помолчал, а потом заметил: «Ваше Величество, подумайте, неужто желаете вы императором остаться один, без подданных?.. Все мы воруем, только с тем различием, что кто меньше, кто больше». Государь охолонул и отменил указ...