— Велика, чересчур велика Россия, не уследишь за далями её... — заметил Бобровский и добавил: — Маленькая рыбка лучше большого таракана... — Имел ли он в виду себя? — ведь сам был маленького роста.
Сын воеводы, четырнадцатилетний недоросль, не спускал глаз с Натальи Борисовны. Выглядела она как девушка, была хороша собой, а соболиный мех лежал на её плечах, как ни у кого из местных барышень. С покрасневшими ушами, большими руками, которые он не знал, куда деть, парень не прикасался к блинам. Зато Мишутка Долгорукий сидел ровно, прямо, с платком, заткнутым за ворот, и уплетал за обе щеки.
— О чём печалуешься, Стёпушка? — сладким голосом пропела над сыном воеводша. — Отчего не вкушаеши?.. А вот с рыбкой, с балычком, вот с медком липовым, сладким, привозным...
В тот год в Берёзове широко отмечали масленицу. Скоро гости и хозяева отправились на Соборную площадь. Там уже собрался весь городок, и было в нём человек триста. Одетые в меховые шубы, валенки, малахаи, люди, походили на запечатанные кубышки. С ядрёно-красными лицами, они смотрели туда, откуда уже появились два оленя. На одном стояло чучело масленицы — еловый столб, облитый водою, заледенелый, в красном платке, следом за вторым тянулись санки, и на них установлено деревянное судно — знак сибирского флота.
— Душа ль моя масленица!.. Приезжай в гости на широк двор!.. На горах кататься, в блинах валяться, сердцем тешиться!.. Широкая барыня, иди во широк двор, во тесовый дом, за дубовый стол, к зелену вину!..
А в это время уже готовилось взятие снежного городка, достраивали ледяную стенку, и толпа устремилась ближе к площади.
Здесь воеводе и его гостям встретились остальные Долгорукие, начальник караула Семён Петров, батюшка, а также приехавший недавно из Тобольска таможенный чиновник Тишин — коренастый, крепенький человечек с плотоядными глазками. Начался обряд прощения: «Прости, ежели в чём я виноват... прости!» — и кланялись.
С радостью глядела Наталья Борисовна на приветливых, любезных сегодня Долгоруких. Все приглашали к себе в гости — и Катерина, и отец Матвей, и Петров.
Появился раскрасневшийся Овцын. Остановился перед Катериной, с шиком распахнул шубу, поклонился ей и вытащил из-за пазухи целый ворох белого меха.
— Обещался я горностаев наловить — дак вот! — И он кинул ей на плечо всю связку.
У Катерины загорелись глаза.
— Экие ладные! — сдержанно одобрила поручика, расправила меха и сделала несколько шагов в одну, в другую сторону — Чем не государева невеста?.. — и засмеялась.
Чтобы отблагодарить Овцына, протянула руку для поцелуя; он приложился как истинный шляхтич. Тишин, приезжий таможенник, не спускал с них маленьких подозрительных глаз, а уши его, кажется, стали ещё больше...
Компания отправилась к Семёну Петрову, где хозяйка давно уж накрыла стол. Вместо блинов здесь лежал «хворост» — мелко нарезанное тесто, обжаренное в масле, красовался штоф с водкой... Через пару часов, познакомившись с «Ивашкой Хмельницким», все двинулись к отцу Матвею. Там ещё изрядно «перелишили» по части Хмельницкого, так что, когда во время карточной игры кто-то смошенничал, собрались его бить, однако — одумались...
А как развязались языки, какие непотребные речи потекли! Князья и охранники их, местные и приезжие!.. Сколько ни делала знаков Наталья Борисовна мужу — не замечал, потому что «наступили на любимую мозоль»: зашла речь о Бироне, о немцах.
— Немецкие штаны — от деда сатаны-ы... — бубнил отец Матвей.
Князь Иван Алексеевич, раззадоренный, ляпнул такое, что сразу прикрыл рот рукой, но было поздно; слово вылетело, а оно, как известно, не воробей...
«Бирон её штанами крестил» — вот что сказанул!
«Маленькие глаза, большие уши» давно был настороже, а тут обрадовался: доказательство! И дома записывал на бумажке: «Долгорукий Иван про государыню вредительные слова говорил, Бирон-де её штанами крестил...»
И всё же, всё же... возможно, и не отправил бы он тот донос, если бы не вмешалась в дело женщина, роковая женщина, конечно, Катерина Долгорукая (в XVIII веке всё решали Смерть и Женщина).
Оказывая всяческие знаки внимания Овцыну, она позволяла ему целовать не только кончики пальцев, но и руки и даже удалялась с ним в сени. «Отчего Овцыну можно, а мне нельзя?» — подумал тобольский подьячий и, шатаясь, приблизился к Катерине.
— Желаю я, княжна, чтобы вышла ты со мной в сени...
Катерина вспыхнула, устремила на него изничтожающий взгляд и повернулась к брату:
— Что мелет сей тёмный дурень? И кто защитит мою честь? Неужто брат мой слушать сие будет молча?..
Иван Алексеевич пробормотал что-то под нос, но тут вскочил Овцын и бросился на Тишина. Князю ничего не оставалось, как тоже присоединиться, и они вдвоём принялись угощать Тишина тумаками.
Той же ночью «маленькие глаза, большие уши» выводил на бумаге слова, которые решали потом судьбу ссыльных:
«Имел я неослабное надзирание... возымел подозрение... даю неложное показание... учинить обязуюся... легко уличены быть могут...»
Доносные те слова попали в Тобольск, затем в Петербург — и пошла писать Тайная канцелярия. Когда-то уничтожил её Пётр II в бытность Ивана Долгорукого, Анна же, по восшествии на престол, не мешкая воссоздала, а во главе поставила умного, хитрого, вкрадчивого человека Ушакова Андрея Ивановича.
Далее мы предоставим слово потомку ссыльных князей П. В. Долгорукову (в XIX веке фамилия эта писалась с окончанием «ов»), который не только по документам, но по семейным легендам знал ту печальную историю. Он писал:
«...Ушаков послал в Тобольск одного из своих родственников, капитана Сибирского гарнизона, чтобы тот запутал ссыльных в какое-нибудь опасное дело. Капитан научил Тишина донести: 1) что князь Иван ему говорил об императрице в оскорбительных выражениях, 2) что Тишин видел у него картину, изображающую коронование императора Петра II, 3) что у князя Николая есть книга, напечатанная в Киеве, в которой описано обручение его сестры с императором, 4) что воевода Бобровский и майор Петров разрешали ссыльной семье принимать гостей, 5) что князь Иван бывал у жителей городка, кутил, роскошничал и хулил государыню, 6) что духовенство Берёзова бывало постоянно в гостях: обедало и ужинало в ссыльной семье».
«В мае 1738 г. Ушаков получил этот донос и приехал в Берёзов. Но сказал, что явился для того, чтобы внести возможные облегчения и улучшения в положении сосланных. Он каждый день бывал у Долгоруких, обедал, гулял по городу... Уехал и тут же прислал приказ посадить князя Ивана в одиночное заключение; кормить, чтоб не умер».
Ушаков (тот, что послан был в Берёзов) находился там не одну, не две недели, обладал он даром выведывать мысли, и в конце концов «все у него на ухе лежали». Он выведал и ещё про одну ссору Долгорукого. Подьячий будто заявил, «какие вы тута князья: вы все арестанты, можно сказать, такие же дурни, как все». Князь потребовал извинения, а тот: «Вот ещё!» — и снова вышла рукопашная. Тишин устроил «повытье», а молодечество князя кончилось одиночной камерой.
УВЫ МНЕ, ОКАЯННОМУ!
I
х, какие чёрные дни наступили для Натальи Борисовны! Кажется, и солнце тогда не светило, и весь белый свет померк, и трава полегла-пожухла, а от слёз на глазах пелена повисла...
Встанет утром — одна-одинёшенька, никто не поможет, с сыном не поиграет, печь не растопит, слово ласковое не скажет. Только молитвой и спасалась... А глазами всё в тюремный дом упиралась, куда ни пойдёт — на него глядит: где-то там, за закрытой дверью, за ставнями Иван Алексеевич?
Приготовит еду, завяжет в узелок — и к охраннику: «Передай, пожалуйста...» Но тот напуган строгостями, ни за что не соглашается. День проходит, другой — она опять на поклон. «Любезный, будь такой добрый, возьми вот это себе, а сие — мужу отдай». Но и то не помогает. Наконец начальник караула исполнился к ней сочувствия, разрешил в темноте, вечером передавать еду. Обрадовалась княгиня Наталья, к вечеру принесла строганой оленины, хлеба, кваса. И утешала мужа:
— Тяжко тебе, Ванюша? И нам не легче... Поешь вот... Не горюй, авось сладится как-нибудь, отпустят тебя... Золото, говорят, огнём искушается, а человек — напастями. Так и мы с тобой. Денно и нощно молюсь за тебя.
— И я молюсь, — отвечал князь, жадно поедая принесённую пищу.
Стал он худ, волосы взлохмачены, глаза горят, и нет в них и в помине того смирения, которое удивляло всех в Меншикове. Опять возвращался к тому, что было восемь лет назад, поминал Бирона и первое апреля. Наконец поведал жене о том, что случилось в этот день. Оказывается, у Катерины был ребёнок, он мог быть царским наследником, но ребёнок родился мёртв, и после первого числа притязания её на трон отпали, вот и решил Бирон извести их род.
— Чую я, — вздыхал князь, — что-то стряслось опять в столице. Вот и повелели Тайной канцелярии...
Сердце его было до крайности уязвлено оттого, что посланца чёрного ведомства принимали они с открытою душой, не таясь, и оказались преданы. Наталья Борисовна, сама потрясённая всем случившимся, старалась развеять мужа и речь всё больше клонила к дому, к сыну. Рассказывала о проказах маленького горностая, которого подарил, Овцын, как он прячется в меховые унты, в корзины, а то встанет на задние лапки столбиком и глядит...
Свидания бывали не часто, пролетали быстро, но с каждым разом, с каждой неделей и месяцем замечала она, что муж становился молчаливее, задумчивее. На бородатом лице уже не сверкали огнём чёрные глаза, в них появилось что-то отрешённое. Много, истово молился, шепча: «Язык мой — враг мой. Увы мне, окаянному!» Таяло его неистребимое жизнелюбие, за которое так любил его Пётр II, да и Наталья тоже. Одолевали дурные предчувствия.
— Они не оставят нас так, расправятся. Сон я видел, крест деревянный великий и отец на нём...
— Что ты говоришь? Батюшка на том свете, и не распят, — откликалась жена.