А он лишь усмехался. Чтобы отвлечь его от мрачных мыслей, Наталья стала жаловаться на своё здоровье: известно, чужая боль свою глушит. Мол, беременна, и неладное что-то.
— От тягости душевной, болезнуя о судьбе твоей, и дитя наше покоя не имеет...
Но лишь на короткий миг исчезали с лица его тёмные думы...
Шёл четвёртый месяц заключения, миновало короткое лето, опять надвинулась тьма, задули осенние ветры, наводящие на душу тоску... И всё же любовь, полная жалости и всепрощающего сочувствия, поддерживала. Слёзы, перемешанные с радостью, свет, прерывающий тьму сибирской ночи, вот что была их любовь. «Кажется, и солнце в те дни не светило, когда не было его рядом», — говорила Наталья. Немало слов посвятила она дорогому мужу в своих «Записках», хотя и ни разу не называла его по имени. Вот некоторые отрывки:
«Когда соберу в память всю свою из младенческих лет жизнь, удивляюсь сама сему, как я эти все печали снесла, как я все беды пересилила, не умерла, ни ума не лишилась. Всё-то милосердием Божиим и Его руководством подкреплялась...» «Он рождён был в натуре, ко всякой добродетели склонной, хотя в роскоши и жил, яко человек, только никому он зла не сделал и никого ничем не обидел, разве что нечаянно...»
И далее вспоминала: «Радость моя была с горестью смешана всегда: был он болен от несносных бед, источники его слёз не пересыхали. Жалость его сердце съедала, видев меня в таком жалком состоянии, молитва его пред Богом была неусыпная; пост и воздержание нелицемерные; милостыня всегдашняя, не отходил от него просящий никогда тощ; правило имел монашеское, беспрестанно в церкви, все посты приобщался святых тайн и всю свою печаль возверзил на Бога. Злобы ни на кого не имел, никому зла не помнил и всю свою бедственную жизнь препроводил христиански и в заповедях Божиих, и ничего на свете не просил у Бога, как только царствия небесного, в чём и не сомневаюсь.
Я не постыжусь описать его добродетели, потому что я не лгу. Не дай Бог, что написать неправильно. Я сама себя тем утешаю, когда вспомню все его благородные поступки, и счастливою себя считаю, что я его ради себя потеряла, без принуждения, из своей доброй воли. Я всё в нём имела: и милостивого мужа, и отца, и учителя, и старателя о спасении моём. Он меня учил Богу молиться, учил меня к бедным милостивою быть; принуждал милостыню давать, всегда книги читал, Святое Писание, чтоб я знала слово Божие, всегда твердил о незлобии, чтоб никому зла не помнила».
Однажды, уже в сентябре, покормила она, как обычно, мужа, посидели обнявшись, и он сказал ей:
— Хочу на прощание прочитать тебе молитву... святого Иоанна. — И, скрестив на груди руки, страстно зашептал: — «Господи, не лиши мене небесных Твоих благ... избави вечных мук. Господи, умом ли или помышлением, словом или делом согреших, прости мя... избави мя всякого неведения и забвения, и малодушия и окаменённого нечувствия... просвети моё сердце, избави от мучения... Помилуй немощь мою, пошли благодать... Господи, окропи в сердце моём росу благодати Твоея... Господи, даждь ми мысль благу... помысл исповедания, великодушие и кротость... Да будет воля Твоя и во мне, грешнем, яко благословен ели во веки. Аминь».
Завершив молитву, перекрестил жену. Взгляд её упал на кольцо на его руке, которое когда-то при помолвке подарила она ему.
— Береги кольцо, дар Великого Петра. Батюшка сказывал, будто камень тот, смарагд, — любимый камень царя Соломона и даёт он силу и крепость душе.
— Да и ты береги кольцо моё, — отвечал он. — Храни тебя Господь!
Во дворе сильно задуло, ветер рванул так, что распахнулась дверь. Напуганные внезапной бурей, они торопливо и крепко обнялись, так, словно прощались навек.
На крыльце её чуть не сбило с ног.
Всё ревело, выло, смешались земля и небо, дождь и снег; ветер, будто раненый зверь, метался по земле. Наталья сделала несколько шагов, и юбка прилипла к ногам, а лицо захлестнули потоки воды. С трудом дошла до своего крыльца. А войдя, задохнулась, и вдруг охватило её такое отчаяние! Слёзы потоком хлынули из глаз. Всегда сдержанная, терпеливая, не умеющая, кажется, и жаловаться — она ли это? Куда подевалась её стойкость?..
Лишь переодевшись, посидев на табуретке возле спящего сына, при свете лампады наглядевшись на ангельское его личико, постепенно успокоилась. Печка была хорошо натоплена, часы показывали полночь — ясные римские цифры выделялись на белом фоне. Ровное тиканье часов, дыхание ребёнка, молитва настроили её по-иному, и, сморённая переживаниями, она крепко уснула...
Долго ли спала — и сама не знала, а проснувшись, глянула на часы и удивилась: стрелка на цифре три. День, ночь? Или она забыла их завести? Подошла — часы не тикали. За окном слабо брезжило, Михайлушко играл с горностаем. С колотящимся сердцем оделась и выглянула в окно. Ночная буря утихла, но всюду следы разбоя: перевёрнутая лавка, разбросанная поленница, что-то валяется на земле — и ни единого человека, ни охранника.
Она бросилась к тюрьме, рванула дверь — та открылась: пустота!.. Подгоняемая страхом, побежала к отцу Матвею:
— Батюшка, что сделалось сей ночью?
— Народу понаехало — страсть!
— Да кто хоть, откуда? — вскричала она с ужасом.
— Такая хлопотня была, прости Господи!
— Да кто и откуда понаехали, говори! И куда дели их?
— Проснулся я ночью — отчего-то возымел подозрение. Отправился, кроясь, сюда. — Отец Матвей не спешил, а она вся горела. — А тут светопреставление: тащат, волокут, ружьями толкают... И коменданта, и воеводу, и ваших. На пристань погнали, да и погрузили, а там уж и судно, и баржа готовы, и казаки на вёслах. С великим поспешанием творили чёрное своё дело, с великим... И увезли посередь ночи, тайно. Должно, в Тобольск.
...Тут уж совсем чёрные дни начались для княгини Долгорукой.
А судьба дорогого её Ивана Алексеевича надолго затерялась в неведомых сибирских глубинах. Лишь вспоминались дурные его предчувствия о вершителях судеб в столице.
II
Те предчувствия не обманули Ивана Алексеевича: судьбы берёзовских отшельников решались в Петербурге.
Что происходило там, кто плёл теперь нити в гигантском «самовязе», именуемой Россией? Запутались, переплелись его нити, образовали совершенно неожиданные узоры, нелепые рисунки, прорехи петлями...
Иностранные посланники писали, что старинные русские фамилии «в сравнении с простым народом не имели никаких преимуществ, ничто не ограждало их от кнута и лишения всех чинов и должностей». И оттого ожидали, что они воспользуются создавшейся конъюнктурой 1730 года, чтобы избавиться от того ужасного порабощения, в котором находились, поставят пределы безграничной власти, из-за которой русские государи могли по своей доброй воле располагать жизнью и именем своих подданных.
Но — увы! — мечтательность русская сыграла и на этот раз свою роль: старинные русские фамилии не соединили свои усилия с мелким дворянством, две группировки опять перессорились и — потерпели поражение. Среднее и мелкое дворянство поступило хитрее: они не только умолили Анну взять бразды правления, но и убедили её, что таково желание всего народа, чтобы «дом её величества царствовал до скончания веков».
И узор, намеченный верховниками для царского «самовяза», был спутан, петли сорвались со спиц... Кто же теперь держал в руках главные нити? После Меншикова и Долгоруких? Имена их известны были Ивану Алексеевичу.
Это Остерман, который мог часами говорить и ничего не сказать по существу. Он доводил собеседников до головной боли, до отчаяния и был изворотлив, как Сатир. Именно он сыграл главную роль в падении Меншикова, однако вина пала на Долгоруких. А когда решалось дело с кондициями, ловко «заболел».
Это Миних. Хотя и соотечественник Остермана, но совсем другой. Отличался прямотой, храбростью, был любитель эффектных, театральных сцен. Дослужившись до звания фельдмаршала при Бироне и Анне, он в скором времени станет инициатором заговора в пользу Анны Леопольдовны и ночью арестует полуголого Бирона.
И главный, конечно, Бирон. Умный и злой гений, неизменно находившийся при Анне. О них образно и живо написала жена английского посланника: «Герцог и герцогиня курляндские... используются таким фавором, что от их сумрачного взгляда или улыбки зависит как счастье, так и бедствие целой империи, т. е. настолько, насколько первое от благосклонности, а второе от немилости. Здесь, впрочем, так мало людей, которые могли бы подвергнуться милости, что весь народ находится в их, т. е. Биронов, власти. Герцог очень тщеславен и вспыльчив... часто чувствует к одному и тому же лицу такое же отвращение, какое чувствовал расположение, он не умеет скрывать этого чувства и выказывает его самым оскорбительным образом... Он имеет предубеждение против русских и выражает это перед самыми знатными из них так явно, что когда-нибудь это сделается причиною его гибели».
Удивительны судьбы иноземцев, прежде всего немцев, в России. Сколько их верой и правдой послужили новому отечеству, пленённые его силой и возможностями! Сколько их, попадая на русскую почву, делались истовее самих русских; страна эта как бы перемалывала их на свой лад. В XVII веке самыми рьяными юродивыми были именно немцы. И если Бирон стал злым гением, то его родной брат и сын отвергли своего властолюбивого родственника, а в «самовязе» образовался ещё один неожиданный узор: Александра Меншикова стала женой одного из членов семейства Биронов...
В водовороте падений и взлётов и ранее, и в тот год неизменно играл свою роль знаменитый князь Черкасский. Он пережил шестерых государей и никогда не был «отлучён». Услужливый, хитрый, умный, медлительный, как черепаха, он был скор в мыслях и истинный служака. Не замешан в казнокрадстве, не запускал лапу в кладовые России, но постоянно получал повышения по службе, награды, имения, крепостных, став в результате самым богатым человеком. Цена тому была немалая, он умертвил в себе все родственные чувства, всё живое и сердечное: ничего не сделал для того, чтобы помочь брату, когда тот обвинён был в нелепом заговоре, не сделал и шага навстречу Наталье Шереметевой, более того, не дал согласия на брак своей дочери с Петром Шереметевым. Варваре шёл уже тридцатый год, а она была всё ещё в девицах, фрейлина императрицы...