Кольцо графини Шереметевой — страница 34 из 39

Право, это был лучший из всех переворотов XVIII века, бескровный и сопровождаемый клятвой не применять впредь смертной казни.

ПТИЦА С ПОДБИТЫМ КРЫЛОМ

I


  снова зашумело-забурлило русское общество. Но более преобладали в том шуме веселье и надежда. Императрица-красавица взяла бразды правления в стране, равнодушными подданными заселённой, всем желала она оказать хоть какую-нибудь милость и заслужить их любовь. С улыбкой взялась она за скатерть-самовяз, оставленную грозной Анной, и начала вплетать в неё новые узоры, латать старые дыры. Впрочем, в скатерти Анны Иоанновны просматривались и вплетённые узоры парков, распланированных истинно в немецком духе («Анненгоф»), не без изящества выстроенные дворцы, а ежели бросить взор за Урал, так и трубы и печи дымящих фабрик и заводов, — пущенные Петром I, они множились и росли, а народ-промысловик тянулся к активному действию. Но всё же ярче всего у Анны были нити, тянувшиеся к ссылкам, казням, к карлицам, обезьянкам, иноземщине да диким чудачествам.

Елизавета же задумала вышивать русский орнамент, народный узор. Многие (в том числе Иван Долгорукий) обвиняли ранее её в беззаботности и веселье. Да, грешна, наряды любит, однако за время прошедшее много поумнела и поступать стала не в ущерб трону — она отделила личное от государственного. Страна тяжело дышала, народ устал, и Елизавета думала про «ослабу» — довольно крови, пролитой отцом и наследниками!

Оттого и согласилась в свои 36 лет вступить на царство, променяв беззаботную вольную волю на золотой, но жёсткий трон.

Скатерть российскую желала не расширять во все стороны и вообще не особенно много трудиться над нею, предоставив всё воле Божьей да народу. Разве не мешать людям жить — не есть уже благо? Пусть справляют православные праздники, веселятся, песни поют, играют, она и сама не прочь хороводы водить. Но дело всё надобно облагородить, придать ему красоту, в узоры вплести камни-яхонты, альмандины, сапфиры, а если придать ещё немного французского вкусу — то вот и будет отменное изделие! Про новую государыню говорили: «Пётр дал нам науку, а Елизавета — вкус привила».

Силе её весьма способствовала восставшая легенда о добром царе Петре I: пока был жив, кляли его вовсю, а как пожили без властного и умного царя, готовы были с усердием служить и дщери его. Да и как не любить её? Белокожа, ясноглаза, в пляске плывёт как лебёдушка, песни с девками поёт, да и милостивица — дай Бог каждому!

Один иностранный посланник, удивляясь её любви к народу, писал: «Императрица, по-прежнему прекрасная, бесконечно приветливая, соединяющая всевозможные чары с незаурядной внешностью... Все её поступки пропитаны необыкновенной гордостью... По-видимому, она исключительно, почти до фанатизма любит один только свой народ, о котором имеет самое высокое мнение, находя его в связи с собственным величием».

Как добрая государыня, Елизавета поспешила помиловать и призвать к себе обиженных Бироном и Анной. Она вернула им прежние титулы, ордена, одарила вниманием и августейшей любовью. В первую очередь это коснулось Долгоруких, более всех знатных семейств пострадавших от Анны.

И вот уже мчатся кони, везя из монастырей сестёр Долгоруких, из далёких ссылок — Николая «с обрезанным языком» и Александра, «князя с поротым брюхом». Восходы и закаты, меркнущее небо, заунывные песни ямщиков, звон колокольчиков, взлетающие из-под копыт комья земли и снега, и — они в Петербурге...

Кроме того, императрица должна наказать прежних правителей, тех, кто повинен в бедах несчастных. — Остермана, Бирона, Миниха... Как поступить? Как прослыть доброй, но и спуска не дать? Начались дознания, допросы, возглавил их генерал-прокурор Никита Трубецкой. А Елизавета? Она поступала по-женски: наблюдала из-за занавески. Содрогнулась, должно, услыхав, как Бирон на вопрос: «Признаете ли себя виновным?» — отвечал Трубецкому: «Признаю, что не повесил тебя ране...» Ах так! Сослать его туда, куда других сам ссылал! — в Сибирь!

Из ссылки вернулся Василий Владимирович Долгорукий. Он участвовал теперь в суде над Остерманом; пылая чувством мести за своих братьев, он настаивал на колесовании. Остермана привезли на место казни (туда же, где казнили Долгоруких). Как всегда, больной, в чёрной шапочке, лисьей шубе, он выслушал смертный приговор, приготовился, но тут последовал высочайший указ о замене колесования отсечением головы. Он встал на колени, положил голову на плаху, но... тут явился глашатай и объявил новое решение императрицы: заменить казнь вечной ссылкой. Куда? Конечно, в Берёзов! (Её Величеству Истории угодно было похоронить его рядом с Меншиковым, которого Остерман «упёк» в ссылку).

Не избег наказания и фельдмаршал Миних. Елизавета ценила этого мужественного, благородного человека за прямодушие, за любовь к театральным действам, но и он был сослан в дальние края (правда, письма его, полные нежнейших покаянных слов и любви к государыне, в конце концов смягчили её, и Миних был прощён)...

II


...Эрмитаж. Уютная угловая комната, украшенная в соответствии со вкусом новой императрицы. Зелёные стены, обильная позолота, высокие окна, узкие простенки, зеркала. Столик с изогнутыми ножками, диваны, обитые французскими шелками нежных тонов. Свет, золото и воздух, возвышающие и уносящие куда-то...

Здесь назначена аудиенция вернувшимся из ссылки сёстрам Долгоруким и вдове князя Наталье Борисовне. Растроганные великодушием императрицы, Катерина и Елена явились загодя.

Елена присела на кончик кресла. Катерина в нетерпении прохаживалась по комнате, оглядывая себя в зеркалах. Лицо её полно торжества, наряд великолепен. Наконец-то она сбросила крестьянские платья, мерзкое монастырское одеяние и вернулась к петербургской жизни!.. Возлюбленная австрийского посланника, невеста государя, дама сердца берёзовских рыцарей, почти монахиня, теперь она всякий вечер в новых гостях. И есть уже у неё жених! — и не какой-нибудь, а умнейший господин Брюс, сродник колдуна и учёного!

Вошла Наталья Борисовна. Они обменялись несколькими словами. Катерина понюхала табак, спрятала серебряную табакерку в бисерный кошелёк. Заговорила:

   — Ведаете ли, какой портрет заказал мой жених? — Она сверкнула огненно-чёрными глазами: — Сам французский гравёр по имени Буш рисует меня. У ног — негритёнок, протягивает вазу с цветами... Ещё там дерево, подобное лиственнице. А в руке дивный цветок! Сие есть аллегория, будто и жизнь наша как роза: цветы и шипы, радость и горе... А до чего красиво пышное платье сделано! Так и витает вокруг меня, так и витает... Буш сей делал портрет и Её Величества Елизаветы Петровны, — добавила она.

Катерина не скрывала своего торжества и счастья, оно сверкало в её глазах, подобно тому как бриллианты сверкали в ушах. Наталья Борисовна сидела с рассеянной и горькой улыбкой на устах.

   — Экий молодец Василий Владимирович! — восхитилась Катерина дядей своим. — Голосовал, чтоб Остерману дали колесование, — как они порешили наших сродников, так и им надобно!

   — На всё воля Божья, не кори их... — заметила Наталья.

   — Ишь какая покорница! — фыркнула Катерина. — Об них, а не о муже своём печёшься!

   — Да ведь Остерман теперь, как и мы, мается в Берёзове, — напомнила Наталья.

   — Вот и славно!

Тут отворилась дверь, и в комнату, шурша шелками, распуская ароматы, улыбаясь, вошла Елизавета. Без церемоний подходила она к одной, другой, третьей гостье, чуть касаясь пухлыми своими пальчиками их плеч и рук.

   — Ваше Величество... — растроганно шептали они.

Обнимая Наталью Борисовну, императрица вздохнула:

   — Дорогая моя, любезная!.. Вместе с тобою сострадаю я об Иване Алексеевиче, были у нас с ним размолвки, да только всё то — пустое...

Приветливо, благожелательно она просила рассказать о ссылке. Заговорила, конечно, Катерина, не без кокетства и актёрской игры:

   — Ваше Величество! Там всюду вода, как есть одна вода... Посредине остров сидит, а на нём люди нечёсаные, дурни дурнями, свету в них никакого... А на острове сем обретается зверь, именуемый олень, — цветом он серый или ореховый, рога — зело велики, ноги крепки, а бегает словно конь... — Глаза её, расширившись, горели. — Ночи там долгие, яко... яко тоска смертная, а коли к весне дело идёт, сказывают: «Дня на единый олений шаг прибавилось»...

Через короткое время Катерина, заметив, что Елизавета рассеянно оглядывает складки своего платья, смолкла. Императрица спросила про их надобности. Ласково обратилась к Наталье Долгорукой:

   — Что об себе сказать имеешь?..

   — Ваше Величество, премного благодарна... брат обо мне заботится.

   — Мы счастливы вниманием Вашего Величества. — Катерина присела в поклоне.

   — Счастливы? — с сомнением покачала головой Елизавета и засмеялась: — Э-эх! Когда-то мы счастливы будем... Когда чёрт помрёт, а он ещё и не хворал. Сколь горестей в державе нашей — не счесть. А в старые поры сколько их бывало!.. — Елизавета задумалась, уносясь куда-то мыслями. — Мудрый ваш предок Андрей Боголюбский, лучший из сыновей Юрия Долгорукого, а — убит... Аввакум, раскольник упрямый, скоморохов, яко волков, стрелял... Да и наши князья сколь крови пролили? Голицын с Борисом Долгоруким при Годунове дрались, печень грозились вырезать, волосы драли, бороды... А батюшка мой? Добр был, однако — казнил... Что говорить про Анну? Дикие времена... тараканы, клопы, фрейлины немытые... Помягчить надобно нравы, да вот беда — как?

   — Ах, Ваше Величество, — пропела Катерина. — Зато при дворе Вашей милости, сказывали мне, вкус французский... и будто нигде так славно не танцуют менуэт, как в Санкт-Петербурге.

Елизавета, будто не слыша её, остановила пристальный взор на Наталье:

   — Вижу печаль твою, княгиня. Сведома мне она. И жалую тебя я отныне милостью своей и желаю видеть тебя на балах и ассамблеях... Отцы наши с тобой знатные были товарищи, и я не желаю оставлять тебя заботами своими... чтобы развеселилась ты... Что касаемо князя твоего, жалею я его... — В голосе её звучала неподдельная печаль. — Видишь ли во сне его, является ли он тебе?