Кольцо Либмана — страница 29 из 43

и вино Сансер, затем вкусную смесь из грибов в сметане, по порции свиных котлет, панированных в сухарях, с гарниром в виде пюре, шоколадные профитроли с желтым сливочным кремом. Мы заказали кофе — не прошло и минуты, как на серебряном блюдечке нам принесли счет: за все — девяносто четыре доллара.

— Если ты беден, — сказал я, подсовывая под блюдечко сотенную бумажку, — ты должен время от времени позволять себе шиковать. Иначе жизнь покажется невыносимой.

— Не валяй дурака, пожалуйста, — снова повторила Ира; едва поднявшись, она пошатнулась и снова плюхнулась на стул. От бокала бургундского, выпитого под второе, она совсем опьянела.

— Как папа на небе, наверно, сейчас радуется, — вздохнула она, проходя сквозь дверь-вертушку на улицу. — Впервые за столько лет у меня праздник…

Снова пошел сильный снег. За десять рублей мы домчались на такси домой; все остальные свои деньги я оставил на блюдечке. Возле входа в подъезд какой-то мужик в малиновом пальто и с белым как мел лицом продавал из оцинкованного ведра картошку. Картофелины были припорошены снегом, словно пончики сахарной пудрой. В подъезде оказалось абсолютно темно, Ира снова захихикала: «О Боже, я наступила тебе на ногу…», и через несколько коротких мгновений мы очутились вместе в постели, возились там, ворочаясь, кувыркаясь и пыхтя, Ира при этом демонстрировала такие штуки, которые вгоняли меня в краску, но, вероятно, любая сибирская девушка…

— Du bist lieb,[56] — прошептала она, когда мы, успокоившись, замерли рядом, прижавшись друг к другу, как живые грелки. — У тебя совершенно нет живота. У большинства наших мужиков после тридцати появляется кошмарное брюхо. А у тебя живот совсем плоский. Почему это?

— Не знаю, — сказал я польщенно, утыкаясь носом в округлости ее плеч, от которых еще веяло бесплатным Сансер.

У моего отца тоже не было живота. Я думаю, это у меня наследственное.

Долгое время мы лежали, слушая собственное дыхание и звуки улицы, приглушенные свежевыпавшим снегом. Я снова почувствовал себя человеком. Ах, если бы только мне удалось найти Эвино обручальное кольцо! Что в мире тогда не было бы нам по плечу? Все по силам, если разобраться. Я мог бы продать свою лачугу в Хаарлеме, перебраться сюда, в крайнем случае в Париж… Да, я бы…

— О чем ты думаешь? — спросила Ира.

Я хотел рассказать ей о своих планах, которые лелеял в полудреме, словно я сбросил свои пятьдесят три и снова стал юным мальчиком двадцати шести лет… Да, я хотел ей… Но тут вдруг оглушительно хлопнула входная дверь. На кухне раздался пронзительный визг, шум, грохот и треск… Послушайте, люди! Нет! Что же это такое? Дверь вышибли! Возле нашей постели выросло двое парней в черных омоновских масках — один из них сжимал в руках лом, другой — автомат Калашникова. Они что-то кричали. В прорезях матерчатых масок я видел их ало-красные губы. Ира схватила меня за запястья, как раньше это делала Мирочка, когда я читал вслух страшную сказку и ей вдруг делалось страшно… Я не сразу понял, что произошло. Стоило мне закрыть голову рукой, как меня огрели по ней прикладом автомата. Резкая боль пронзила пальцы. Из черных прорезей опять раздался крик. Слов я не понимал. Что это значит? Чего нужно от меня этим людям?

— Встань… — Ира еле-еле ворочала языком. — Они говорят, что ты должен встать и идти с ними.

Меня рывком вытащили из постели, я едва успел натянуть рубашку, брюки и носки, но только было хотел подхватить туфли, как снова получил затрещину тем же прикладом, затем эти двое в масках куда-то меня поволокли. На улице они протащили меня вдоль сугробов в сторону военного фургончика и, как собаку, бросили в клетку. В эту минуту я ощутил пронзительный холод и нечеловеческую боль в ногах. Ноги у меня настолько замерзли, что казались обугленными, обгоревшими.

— Что это? Что все это значит? — кричал я по-немецки, по-английски, по-французски. — Я не панедельник! Да, я не панедельник!

Мимо мелькали дома, мосты и фонари, так, как если бы я, пьяный или накатавшийся до тошноты, летел в люльке ярмарочного аттракциона. Через четверть часа мы остановились возле какого-то старого здания, стены которого были увиты колючей проволокой, покрытой инеем. Я протер запотевшее окошко. На берегу реки стояли люди, они держали красные от мороза руки рупором возле рта и что-то кричали несчастным, просовывавшим головы, подобно морским анемонам, через зарешеченные окна. Мы проехали дальше, прогромыхали сквозь ворота во двор — через пару секунд меня выволокли наружу, на дранку заиндевевшего снега, прожигавшего мне ноги сквозь мокрые носки как соляная кислота. О, как же мне было больно…! Эва, но почему…?

Мы попали в помещение, выложенное белой плиткой, с воздухом сухим, как картон. Один из тех двух типов в масках выдернул из моего брючного кармана документы и передал их лысому в узких серебряных очках. Тот, нахмурив брови, стал читать и потом с улыбкой спросил:

— Hello, you Либман?

— Yes, aber…[57] — пробормотал я, но меня уже снова потащили сквозь лабиринт лестниц и переходов, и я очутился в коридоре со множеством зеленых дверей. Сквозь краску пробивались фурункулы ржавчины, похожие на чумную сыпь. Звон запоров… Меня бросили в темноту… Ой, мама… Видишь ли ты меня? Вонь испарений в камере была почти непереносимой. Я стал смотреть вниз, долго, пока не привыкнут глаза. Но ничего не увидел. Я ощущал лишь запах мочи, которая плескалась у меня под ногами. Пол был залит ею на несколько сантиметров. С тихим бульканьем она омывала мне пятки.

25

— Янтье, — однажды холодным декабрьским днем сказал мой отец — это было накануне Рождества и всего за несколько месяцев до его смерти. — Надень-ка пальто, мы сейчас пойдем покупать тебе коньки.

Покупать коньки? В последние годы мы были бедны, как церковные крысы. Я ходил в обносках своего троюродного брата из Северной Голландии, этот брат, которого я никогда не видел, по всей видимости, обладал внушительной задницей — присланные мне брюки пузырились на бедрах даже после ушивания, как воллендамский народный костюм.

Покупать коньки, но на какие деньги? Я ничего не сказал, надел пальто, и уже вскоре мы с папой шагали по улице. Стояла солнечная ясная морозная погода. Мимо со скрежетом проехал синий трамвай с конечной остановкой в З* — там мой отец до войны работал официантом в «Отель дʼОранж», обслуживал тех самых немцев, которые через пару лет отдали приказ взорвать здание.

С какой же гордостью я шествовал по улицам города рука об руку со своим отцом. Все мои дошкольные годы он провел в плавании, оставаясь для меня не более чем красивым, элегантно одетым мужчиной с фотографии на фоне пальмы. Незнакомым господином, который весело улыбался мне, обнажая ряд ослепительно-белых зубов.

Затем наступила пора той самой его тюрьмы под куполом, первых унижений в школе, тяжелых будней матери, работавшей в услужении, угрюмых возвращений отца под конец дня домой и раздававшихся вскоре вслед за тем его вскриков на кухне «Хоп-хе-хе». Бесконечные ссоры, ругань. Ах, а сейчас я беспечно шел рядом со своим отцом, который покуривал папироску и был в удивительно добром расположении духа. В эти минуты я был таким же, как и все остальные дети из нашего класса. Как я любил его, когда он был вот таким, как же я его любил!

— Папа, — окликнул я его через некоторое время, потому что мы все шли и шли вперед, проходили по улицам, по набережным каналов, через мостики, вверх-вниз. В этом не прослеживалось никакой логики. Во мне стало закрадываться подозрение, что мы идем с ним просто ради того, чтобы идти. — Мне холодно.

— Холодно? — отец сразу же остановился, с наигранно-угрожающим выражением на очень смуглом лице посмотрел на меня и спросил:

— Сколько тебе лет?

Какой странный вопрос, он ведь должен и сам это знать?

— Скоро десять, — ответил я.

Он начал поводить носом и вращать глазами, отбросил в сторону папиросу, наклонился вперед и пробормотал, прижавшись ко мне лицом, пропахшим табаком:

— Нашему Янтье уже десять? Как быстро летит время. Уже десять! Можно ставить первый крестик!

И мы снова бесконечно долго шли по зимним улицам, по которым лишь изредка проезжали машины с цепями на колесах. То мелькнет здание городского театра, то шпиль церкви на Гроте Маркт. Мужчина в красной кожаной кепке толкал вперед скрипучую ручную тележку, груженную картофелем и кочанами зеленой капусты. Следом за ним с лаем семенила чумазая собачонка.

Мой отец замедлил шаг и начал рассказывать: «Как-то раз я был в далекой стране, где было до того безбожно холодно, что выпущенная струя мочи налету превращалась в желтую радугу. И вот однажды…»

— Россия, — догадался я. — Это ведь было в России, да, папа?


Отец вдруг рассвирепел, лицо его невероятно напряглось. От него повеяло чем-то очень страшным; в отчаянии и полном сознании своей вины я задавал себе вопрос, что такого я сказал. В том же положении каждый божий день оказывалась и моя мать. «Янтье, твой папа страшно сердит. Но на что?» Она никогда этого не знала. Он стал кричать на меня, не стесняясь двух прохожих в коричневых шерстяных пальто, которые постоянно оглядывались на нас, как любопытные ламы. «Кто? Говори! Кто тебе это сказал? Я хочу знать!»

Кто сказал? Я всегда это знал. Сколько себя помню. Когда как-то раз на уроке географии речь зашла о Советском Союзе, учитель вызвал меня отвечать перед всем классом и с ехидной ухмылкой попросил показать на карте города Москву, Ленинград и Сталинград — «Ведь их расположение тебе, Либман, верно, крепко вбили в голову дома?» — Ну, так кто же?

— Никто, я просто так сказал, — пролепетал я. Этот ответ, по всей видимости, его удовлетворил. Мой отец закурил яванскую сигару, закинул назад голову, как дирижер, и, ухмыляясь и выпуская дым, сказал:

— Вначале я должен обменять золото на деньги. Потом пойдем поищем тебе коньки.