сподин льда» покровителем рода. И, бывало, ни на одну охоту «Сурок» покойный не отправится, не принеся предварительно «белому дедушке» жертвы. Но и то бывало, если говорить правду, что ежели охота окажется малоудачной, то вернувшись с нее, «Сурок» добрый час костит «великого господина льда» на чем свет стоит, и пушит его так, что уши вянут. Грозит, бывало:
— Я тебя, подлеца этакого, собакам скормлю! Разрублю на части, на мороз выброшу, в воду ледяную кину! Я, — говорит, — тебе постоянно жертвы приношу, а ты лживый, фальшивый, трусливый, поганый!
Ну-с, так вот, значит, открылось, благодаря, конечно, Максу, что дух «Сурка» в тело «Белого дедушки» вселился и говорить со своими сородичами хочет.
Правду сказать, было мне тогда довольно жутко, джентльмены: говорю же, никогда раньше за всю мою жизнь этого не было, чтобы покойник вдруг в разговоры пустился.
Но я себя скоро успокоил: во-первых, подумал, что у Макса нет-нет да и покажется его ядовитая улыбочка на устах. Это что-нибудь да значит. А во-вторых, я ведь никакого отношения к «Сурку» не имею. Он — язычник, а я — христианин. Хотя, правду сказать, при нашей жизни какого-нибудь патера реже увидишь, чем буйвола в посудной лавке…
Но, словом, заставил я себя подумать: все это — дела семейные, эскимосские. Я тут сторона. Значит, господин «Сурок» со мною и связываться не станет…
А дальше вышло вот что: говорит этот таинственный го лос из угла, чтобы, значит, Макс Грубер взял истуканчика «белого дедушки» в свои руки. Тогда, дескать, дух будет умилостивлен и все откроет.
Вижу я, идет себе Макс в угол, роется в лохмотьях, вытаскивает «великого господина льда», безбоязненно берет его в руки. Только зачем-то, должно быть, из предосторожности, обматывает его какой-то полоской меха так, что видна присутствующим только самая голова истуканчика.
А надо вам заметить, тот эскимосский искусник, который этого истуканчика соорудил, не напрасно над ним потрудился: голова белого медведя вышла как живая. Глазки из бисеринок вставлены в глазные впадины. Блестят, словно живые глаза. Ноздри и широко разинутая пасть кровью моржа вымазаны. Клыки видны. Словом, штучка — хоть куда.
Вот, как взял ее в руки Макс, опять слышно где-то, но уже не с потолка, а из-под пола:
— Бум-бум-бум! Молчите! Внимайте!
А потом и пошел катать «белый дедушка»:
— Я, — говорит, — прогоню от становища вашего всех моржей. Я выловлю всю рыбу и пожру ее. Я, — говорит, перегрызу своими зубами все тетивы луков. Я нашлю «черную смерть» на детей ваших и на собак ваших…
Словом, такого страха нагнал «великий господин льда», что у эскимосов, и без того перепуганных, душа не только в пятки ушла, но и дальше еще на полкилометра…
Потом Макс и спрашивает:
— Да чего же ты желаешь, о, дух великого ловца моржей?
— Желаю, — отвечает тот, — чтобы дана была полная свобода возлюбленной жене моей, имя же ей А-на-ик. И еще желаю, чтобы отдали ей все ее пожитки. И пусть она поступает, как хочет.
— А еще каковы будут твои распоряжения, о, великий и гневный дух «Сурка»?
— А еще хочу: пусть белым охотникам, гостям племени моего, будет отдана «золотая корона», — великий талисман. Ибо узнал я от великого духа, что талисман этот грозит племени моему страшными бедами. Бум-бум-бум!..
Ну, на этом и покончилось. Сколько ни заговаривал после этого Макс с «белым дедушкой», молчит тот, как убитый.
И вот, готов поклясться я, джентльмены: когда истукан-чик отвечал на вопросы Макса, ей-Богу, казалось мне, разевает эта проклятая костяная штука свою окровавленную пасть, чуть ли зубами не щелкает. А окончилось собеседование, осмелел я и, хоть не взял в руки фигурку, но пристально поглядел на нее: фигурка, как фигурка. Ни-ни-ни… Ни капельки жизни в ней. А то была как живая.
Ну, вышли мы после всего этого на свежий воздух. А Падди вдруг как заржет… как хлопнет Макса по плечу:
— Ах ты, — говорит, — шут полосатый! Ах ты фокусник! Откуда, — говорит, — ты чревовещательству научился?
И сам Макс смеется.
Только и сказал:
— Тише ты, дурень! Не порти игры!
А потом добавил:
— А ведь правда, недурно спектакль сошел? Смотри: у нашего Неда и до сих пор зубы стучат…
Это они оба, понимаете, вздумали одурачить меня: вздумали убедить, что будто бы Макс чревовещателем был.
Но я не дурак, знаете ли, и таких шуток не допускаю. Что я видел, то видел. Что слышал, то слышал.
Сталь я на них кричать, конечно, не очень громко, чтобы эскимосов не переполошить. А они словно обезумели: оба по снегу катаются, за животы хватаются.
Хотел я, знаете, проучить если не Макса, то хоть проклятого ирландца. Схватил его за ногу. И только что было потянул его за эту ногу, чтобы ткнуть Падди головой в снежную кучу, охладить его веселье неуместное, а у меня из-под рук, ей-Богу, как запищит сапог… Поймите: самый обыкновенный сапог — человеческим голосом:
— Ой, боюсь! Ой, помогите мне! Ой, укусит меня глупый канадец. Хи-хи-хи…
Так я, знаете ли, отскочил от катавшегося по снегу Падди, как ужаленный.
Уж ежели не только что истуканы костяные разговаривать начинают, а даже сапоги из моржовой кожи…
А, да будьте вы все трижды прокляты, а я в ваши грязные дела не мешаюсь!..
Но, должен признаться, джентльмены, весь этот вечер Макс и Падди за мной наперебой ухаживали. Падди мне полпачки хорошего табачку подарил, Макс дал глоточек рома, который он берег, как зеницу ока. Но на том мы только и помирились, что, во избежание ссоры со мной не на живот, а на смерть, Макс раз навсегда эти свои проклятые штуки с вызыванием духов бросит, будет держаться, как подобает христианину, хотя бы и не католику, а лютеранину.
Ну-с, улеглись мы спать, знаете ли, наговорившись досыта.
Ночью, сквозь сон, слышу я: что за дьявольщина? Как будто голоса слышны около нашего шалаша, как будто собаки по временам лают и словно полозья саней по снегу скрипят.
Но так я и проспал часов девять подряд.
Просыпаюсь, стоит надо мною Макс, теребить меня:
— Вставай, — говорит, — Нед. А знаешь ты новость?
— Какую? — спрашиваю. — «Сурок» ожил, что ли?
— Хуже! — говорит. — Эскимосов черти взяли!
Я, знаете, понял это в прямом смысле. Так-таки и представил себе картину, как треснула земля, высунулся из земли некий субъектец с рогами и хвостом, высунул из кровавой пасти язычок так километра в полтора длиной, и давай этим языком несчастных эскимосов из их шалашей вылавливать, точь-в-точь так, как, знаете ли, муравьед муравьев из их муравейников вылизывает, словно лакомство…
Но тут же мне самому смешно стало этой дикой абсурдной мысли.
А Макс стоял надо мной, и скоро мой смех замер: я увидел, что у него страшно бледно лицо и как будто дрожат руки.
— Понимаешь? — говорил он. — Никого! Ни единой души! Люди, собаки, сани — все исчезло!
Тут, признаюсь, и меня-таки дернуло, потрясло:
— Быть не может! Врешь ты! — закричал я.
Он, не отвечая, присел возле меня и упавшим голосом твердил:
— Все. Люди, сани, собаки… Все, все!
И потом добавил:
— Может быть, они отправились на охоту? Но тайком, ночью? Нет, это не то, не то! Они попросту бежали отсюда. Бежали от нас.
— Энни осталась! — прервал его зловещий шепот Падди.
Макс досадливо пожал плечами:
— Знаю. Еще не говорил с нею. Но видел. Может быть, она объяснит, что это все значить. Но боюсь, что…
Не договорив, он выбрался из нашего шалаша. Через каких-нибудь пять минут он вернулся вместе с эскимосской девушкой.
— Ну да, я был прав! — сказал он глухим голосом. — И, кажется, это моя вина. Эта штука с чревовещанием нагнала на них такой страх, что они удрали без оглядки, даже побросав часть запасов. Энни говорит, что они были, как сумасшедшие. Ошалели. Но что будем делать мы, ей-Богу, ума не приложу!
— Эй, «дутчмэн»! Чего голову вешаешь? — отозвался сидевший в углу Падди. — Что делать, что делать? По снегу голым бегать! Что мы, маленькие, что ли? Дети-несмышленыши? Трусы? Бабы истеричные? Три таких парня, как мы, и вдруг распустили нюни только потому, что какие-то эскимосы сочли за нужное от нас отделаться… Разве они украли наши верные ружья? Или стибрили порох и свинец? Или подрезали нам жилы на ногах? К черту, Макс! Не пропадем! Выберемся!
— Зимой? Когда до появления солнца осталось еще почти три месяца? Без саней? Без собак?
— А, дьявол! — рассердился не на шутку Падди. — Можно подумать, что ты в обморок упасть собираешься. Барышня! Не принести ли вам стаканчик водички, если вы себя чувствуете дурно?
— Ты не понимаешь…
— Лучше тебя, ангел мой. Но я понимаю еще кое-что: Фрэнк Уитстон добрался зимою, один-одинехонек, от пролива Виктории до форта Гуд-Хоп, да еще без лыж. Прошел тысячу двести километров по пустыне. Последние шесть дней съел только сырьем какую-то крысу да изжевал отрезанную от сапог кожу. Помнишь, Фил и Фред Дигби вдвоем перезимовали в пещере на Бэнкс-лэнде и летом вернулись?
— А, да что ты мне ими в глаза тычешь? — раздражительно отозвался Макс Грубер. — Фрэнк, Фил, Фред… Три человека. А сколько трапперов, застигнутых далеко от жилья надвинувшейся зимой, погибло бесследно? Партию Гревса, одноглазого Гревса, ты помнишь? Там было не трое, как у нас, а девять человек. Кто из них вернулся? А Дугласа помнишь?
— Помню, всех помню! — закричал, вскакивая на ноги, ирландец. — Может, еще лучше тебя помню, немецкий ты офицер! Да только и то помню, что кто духом падает в этой ледяной пустыне, — пусть не суется сюда, вот что! А кто не струсит, как ты…
— Я? Трушу?
— Нет, ты храбришься! Только с такими храбрецами, лопни мои глаза, я никогда больше связываться не стану!
Еще миг и, кажется, они бросились бы друг на друга: оба стояли, сжимая нервно кулаки, глядели друг другу в глаза пылающими очами, дрожали всем телом.
Но все кончилось благополучно: прислушиваясь к спору, Энни кинулась к врагам, схватила Макса за шею, и Макс, потеряв равновесие, плюхнулся на кучу мехов, лежавшую в утлу шалаша. В свою очередь, я, машинально подражая девушке, толкнул разъяренного ирландца сзади под коленки прикладом карабина, и Падди изобразил из своей длинной фигуры подобие складного ножа, шлепнувшись в другой угол. Потом все трое мы стали хохотать, как безумные, а Энни глядела на нас своими чудесными лучезарными глазками и тоже улыбалась. Тем и закончилась словесная схватка этого дня. Потом, когда мы несколько поуспокоились, огляделись, сообразили, как и что, начали выдвигаться один план за другим.