Началось с того, что я как-то оступился и вывихнул правую ступню. Боль, разумеется, была адская, но это еще пустяки: Макс, как настоящий «медицин-мэн», отлично вправил мне ногу. Но ступня распухла настолько, что я больше трех суток не мог ступать. Останавливаться из-за меня было немыслимо. Бросить меня товарищи не захотели. Пришлось мне расположиться барином в саночках, а мои спутники с усердием, достойным лучшей участи, изображали ретивых коней. Дошло до того, что Энни, которая, по нашему общему соглашению, как я сказад, была избавлена раньше от обязанности тянуть сани и только в экстренных случаях принималась помогать, когда мы поднимались на крутой холм или переправлялись через зияющую трещину во льду, теперь взялась за постромки и работала, наравне с другими, изо всех сил.
Признаюсь, я в первое время чувствовал себя препоря-дочной скотиной: ведь, в самом же деле, хоть Энни — только маленькая язычница, без роду без племени, эскимосоч-ка, но все же, по существу, мисс, женщина. И, знаете, как-то неловко, когда такую дылду, как я, чуть ли не в два метра ростом и весом в 250 фунтов, считая с сапогами и меховой шапкой, усаживают на саночки, а девчоночка с ясными голубыми глазенками и алым ротиком тянет эти самые саночки… Ей-Богу, это так!
Но, представьте, недаром говорится, что человек — животное особенное: ко всему привыкает. Скоро привык и я, утешая себя только одним соображением: твердо решился, как только моя нога поправится, запрягусь я в сани, а девочку, хочет она или не хочет, возьму в охапку, да усажу в саночки, да закутаю мехами, как куколку. Пусть себе си-дить, посвистывает, на нас покрикивает. А я буду настоящего ломового изображать, благо силушкой меня Бог Господь не обидел.
А если вздумает эскимосочка брыкаться, то… Ей-Богу, скручу и веревочками к грузу саней привяжу…
Вторым нашим несчастьем было то, что опять несколько суток бушевала метель.
Вы, люди, сидящие в хорошо выстроенных блокгаузах, может быть, даже из камня, настоящих домах, — вот как у майора Гордона в форте Гуд-Хоп, где и лампы масляные горят, и печи железные топятся, и то, и се, — вы не можете себе представить, что это за удовольствие в ледяной пустыне наблюдать, как гонится за тобой, многогрешным, ведьма-вьюга, как она крутится вокруг тебя, плюет тебе в лицо, слепит очи, засыпая их снегом, хватается за тебя, пытаясь свалить тебя на землю, засыпать тебя снегом. И она свищет, хохочет, плачет, поет на тысячу голосов.
Знаю я: ветер, снег, и больше ничего. Но когда в эти дни нашего странствования по ледяной пустыне часами целыми лежали мы, тесно прижавшись друг к другу, молча, тоскливо, поднимаясь лишь ради того, чтобы хоть несколько разгрести засыпающий нас вместе с санями снег, право, по временам черт знает что чудилось мне.
…Кажется, мы потонули. Вот, так, все четверо, и вместе с саночками. И лежим мы теперь, все рядышком, на самом дне моря. А над нами бушуют волны, хлещут, крутятся, сшибаются. И мчатся струи, пытаясь оторвать нас от дна и унести куда-то, в другие бездны, к каким-то ожидающим нас чудищам, и мелькают мимо огнистые искорки, выплясывая какой-то «танец смерти». А там, над нашими головами, — там плывут себе корабли. Там, может быть, тепло, светло…
А то лежишь, и чудится: целый рой призраков с воем вьется над тобой. Какие-то фантастические существа с бес-форменнымп телами, с безобразными головами. И тянутся они к тебе бесконечно длинными, липкими, скользкими, холодными, костлявыми лапами, пытаясь схватить тебя за горло, и воют и хохочут…
Вон покойный «Сурок» мечется, размахивая призрачным копьем. У него только закрыты глаза, а все лицо черное и напоминает какую-то бугроватую подушку багрового цвета. Не видит он нас. Чует, что мы здесь, притаились, не шевелимся, не дышим, а все же не видит, потому что веки сомкнуты, глаза слепы.
Ударил бы он копьем, поразил бы насмерть одного за другим. Да нет, не видит!
И мечется он, и скрипит зубами, и тяжело дышит, и стонет, и воет…
Нет, ей-Богу, от таких мыслей с ума сойти, и то недолго!
Заснешь, думаешь, забудешься хоть во сне от всего этого. Нет, куда! И во сне грезится что-то дикое, кошмарное, чудятся фантастические образы.
Помню, один раз такое мне приснилось, что я стал кричать, как сумасшедший и, проснувшись, долго не мог опомниться.
Снилось мне, знаете, что я на лыжах гонюсь с карабином за плечами за огромным волком, удирающим от меня во все лопатки. Мчимся мы через долы и горы; по лесам и пустыням. И вот, настиг я его, даже не стреляя: ударил по башке шестом, сразу уложил. И будто так я голоден, так мне хочется есть что, не перерезав даже волку глотку, попросту принялся я будто готовить себе обед: сижу над ним и кромсаю один кусок мяса за другим, пока от всей нижней половины волка только голый остов, окровавленные кости остались. И вдруг под рукой у меня кости эти зашевелились. Я отскакиваю. Смотрю. Господи ты Боже мой! Что же это такое?
А на снегу передо мной лежит уже не волк, а мой родной брат, Том Невилл, тот, который без вести пропал в окрестностях Медвежьего озера.
И, собственно, не лежит он, а, опираясь руками о снег, волоча за собой ноги, тащится за мной, глядя мне в глаза полным муки, боли и укора взором. И шепчет мне:
— За что? Что я тебе сделал? За что ты убил меня? Зачем отрезал от костей моих тело мое? Неужели ты так голоден, что будешь есть тело родного брата? Брат, брат!..
Вот, знаете, я бегу от него, закрыв руками уши, чтобы не слышать его стонов, зажмурив глаза, чтобы не встречаться с его взором, бегу, задыхаясь, чувствуя, что вот-вот не выдержит сердце и лопнет. Останавливаюсь перевести дыхание, оглядываюсь, а он, этот человек с ногами скелета — тут, он опять ползет, корчась, извиваясь по окровавленному снегу, ко мне…
Ну, тут и сну моему был конец, говорю: проснулся я с диким криком, вскочил и, как безумный, побежал от нашего логовища, от переполошившихся товарищей, которые подумали, что я с ума сошел… Они кричат, они зовут, а я, ошалелый, во все лопатки убегаю от них. Едва не заблудился. Да Энни нагнала меня, вернула.
А кончились метели, установилась более или менее ровная погода, поплелись мы, волоча сани, опять в путь, и тут подошла, подкралась к нам такая беда, самой возможности которой мы не подозревали.
Я и раньше замечал, что с Максом Грубером, нашим «проспектором» или разведчиком, как мы его шутя называли, делается что-то неладное.
Видел я не раз: идет он, идет, как будто и ничего. А потом вдруг остановится да и хватается руками за глаза, трет их. Возьмет снег, прикладывает, словно горят у него очи.
Дальше — чаще, чаще.
И вот однажды вдруг на полном ходу остановились мы, а Макс и спрашивает:
— Вьюга, что ли, будет? Небо-то тучами покрылось черными!
А я в ответ:
— Протри глаза. Заспался ты, что ли? Ни единой тучки нету. Звезд сколько угодно. Хоть в мешок собирай…
— Ярко светятся? — спрашивает Макс странно изменившимся голосом.
— Чего лучше?! — отвечает Падди, смеясь. — Ни дать ни взять, как новехонькие доллары серебряные…
— А я… я… я ничего не вижу! — вдруг сказал Макс.
И повалился он, знаете ли, ничком на снег, и уткнулся лицом в сугроб, и только стонет:
— Ничего, ничего не вижу!..
Тут оборвался смех Падди, и у меня замерло сердце, а в висках кровь словно молотками застучала.
А Макс все катается-катается по земле, роет снег руками да кричит:
— Убейте меня! Добейте меня! Ослепну я… Уже дней шесть, как по временам целыми часами почти ничего не вижу. Как будто перед глазами сетка стоит или вода льется. И… и вел я вас наугад. А теперь слеп я, совсем слеп. И куда идти, где наше спасение, я не знаю. Погубил я вас, погубил. Убейте же, убейте меня!
А мы, слушая эти вопли и стоны нашего несчастного товарища, стояли, не смея пошевельнуться, около него в угрюмом молчании. Только Энни не выдержала: упала на снег рядом с Максом, охватила его своими руками, прильнула лицом к его лицу и говорила ему полным ласки голосом:
— Не плачь, не тоскуй. Ты потерял свет глаз? Но это — чары зимней ночи. Когда уйдет мгла, когда выкатится из-за горизонта ясное солнце, отогреет твою застывшую кровь, ты опять будешь видеть мир.
— Но я теперь слеп! — стонал Макс.
— Мои глаза будут твоими глазами, — говорила девушка. — Я все вижу, и я буду направлять твои шаги. Не плачь же, не тоскуй!
Вы можете думать, джентльмены, что хотите. Дело ваше! Но у меня переворачивалась душа от тоски и жалости, когда я слышал утешающий Макса голос девушки. И грезилось что-то далекое, бесконечно далекое от этих проклятых ледяных полей, и звучала в моих ушах какая-то неземная музыка…
— Не бойся, милый! — тем временем шептала Энни, но шептала так, что нам был слышен каждый звук.
— Не бойся! Если ты устанешь, я понесу тебя. Где твой дом, где твой очаг, там мой дом, мой очаг. Где твоя могила, там моя могила. Если твои друзья уйдут, я останусь с тобой. Я буду защищать тебя своими руками от хищных волков и от «белого господина льдов», я своим телом спасу тебя от леденящего дыхания северного ветра. Не бойся, не тоскуй!..
Макс, немного погодя, успокоился, поднялся, присел на санях. Потом мы опять тронулись в путь.
Вперед, вперед!
А в эти мгновенья на небе творилось что-то чудесное: вдруг появились на нем светлые тучи, словно плывущие в бесконечной выси и снизу освещаемые далеким, нам невидимым солнцем, потянулись лучезарные полосы, воздвиглись световые колонны, перекинулись гигантские арки. Вот с неба на землю словно спускается, колышась и переливаясь, огнистая завеса с бахромчатыми краями. Вот свивается она упругими складками. Бледнеет, тускнеет… Опять разгорается… и опять тускнеет.
Это было северное сияние, такое могучее, такое великолепное, каких я ни до этого, ни после никогда не видел.
И мы стояли почти час на пригорке, глядя на это зрелище, и была полна моя душа мистическим благоговением, и трепетала она…
Прошло еще несколько часов. Давно догорели фантастические огни северного сияния, давно мгла охватила нас, и мы сделали немало километров нашего пути, когда выяснилось одно обстоятельство, как громом поразившее нас всех: Макс хватился компаса, по которому мы направляли наши шаги, и обнаружил, что компас исчез. Должно быть, он обронил его там, на том месте, где мы узнали о грозящей постигнуть нашего несчастного друга слепоте.