Вера просто бессмысленно шагала. Вокруг толпились обезличенные людские тела, равнодушно пролетали машины. Время от времени теснились обморочно серые пятиэтажки, так и норовящие свалиться на Веру, раздавить ее своей кирпичной плотью. В их окнах всю осень отражалась небесная синева – непривычно яркая и совершенно ненужная. Окна казались Вере неразборчивыми слепыми бельмами, впитывающими все подряд. Собственно говоря, самой Вере тоже было решительно все равно, на что смотреть в этом бесполезном, лишенном жизни городе. Все равно, куда идти, по каким тротуарам, какими улицами и скверами.
И лишь к магазину белых пираний Вера так больше никогда и не вернулась.
К началу зимы она наконец пришла в себя. Каким-то декабрьским вечером Вера посмотрела в кухонное окно, на густой метельный дым, летящий сквозь чернильное небо, и внезапно удивилась, как быстро стемнело на улице. Словно резко осознала, что время ушло в никуда: время того зимнего дня, той осени, да и всей Вериной недолгой жизни.
«А я только и могу, что трусливо уйти, не оборачиваясь», – маленьким колким вихрем пронеслось в голове.
И это в некотором смысле было правдой. Узнав о Тониной ситуации, о глухом Тонином отчаянии, она лишь развела руками, беспомощная в своем неведении, и удалилась в свою повседневную, шаблонную реальность. Туда, где не нужно было принимать срочных и неподъемно тяжелых решений. Оставила невидимую Тоню за спиной, наедине с безутешной скребущей болью.
То же самое и с Димой Коршуновым. Вера просто малодушно сбежала, даже не взглянув реальности в глаза. Хотя должна была остаться и что-нибудь сделать. Вера должна была смочь что-нибудь сделать. Вытянуть Диму Коршунова на берег, извлечь из его уретры сомика кандиру. Чтобы он не умер в адских муках и не достался маленьким речным санитарам.
В обоих случаях нужно было не уходить, а пойти наперекор неизбежности, чудовищной, равнодушной природе. Хотя бы попытаться.
И уже утром, на уроке геометрии, глядя через окно на медленный зимний рассвет, на серые с темными вкраплениями сугробы, Вера решила, что станет врачом.
Во втором учебном полугодии ей удалось полностью восстановить пробелы и вернуться к статусу твердой хорошистки, утраченному за осенние месяцы. На восстановление ушло немало бессонных ночей (особенно рьяно Вера взялась за химию и биологию), но результат был налицо. Мать и учителя так радовались Вериному «воскрешению», что даже не задавали ненужных, скользких вопросов. Не докапывались до причин ее душевного состояния. Главное, что она снова взялась за ум, за учебу. Видимо, Вера просто очень долго переживала из-за смерти подруги, а потом перестала переживать, потому что время лечит, вот и все.
Колыбельная постепенно затихала в ее голове. После новогодних праздников она лишь маленьким круглым эхом перекатывалась где-то на периферии сознания. А к концу февраля затихла вовсе. И ожившая, внезапно твердая Вера вернулась в успокоительную внутреннюю тишину. «Больше я никогда не услышу эту проклятую рыбью мелодию», – думала она тогда, отправляясь в школу сквозь темный, сверкающий от мороза воздух, уверенно шагая по мерзлой земле, покрытой хрустальной кожицей.
Летом Вера без особых усилий поступила в местный медицинский институт. И целых два года у нее было самое обыкновенное студенческое существование.
Стремительный поток лекций в переполненных душных аудиториях; ночная зубрежка неохватного, бесконечно разветвляющегося материала; нелепая, на телесном уровне ощущаемая помпезность сессий. Были и посиделки с приятелями-однокурсниками в ближайшем к институту баре – захудалом полуподвальном заведеньице с липкими столами и пластмассовым плющом на стене. Подавали в заведеньице толстые пережаренные гренки и разбавленное водой из-под крана зловонное пиво.
Студенческая жизнь текла быстрым бурлящим ручьем, и все, что осталось за ее пределами, будто немного стерлось, поблекло. Нет времени, нет времени – снова громко и ритмично стучал колесами старый подзабытый мотив. Лишь изредка Вера подспудно ощущала, оторвавшись от растрепанных библиотечных пособий, как что-то важное и ценное неумолимо утекает, проносится мимо. Словно вид за окном поезда, манящий недосягаемый пейзаж, который не разглядеть в деталях, потому что поезд мчится все дальше и дальше. Но в целом Верина жизнь в тот период мало чем отличалась от жизней ее усердных однокурсников, с головой погруженных в учебу.
Все изменилось в конце второго курса, на практическом занятии в областной больнице. В залитой солнцем палате, где лежал мужчина средних лет с круглым лоснящимся лицом и диагнозом «острый гастрит». Впрочем, острота, по всей видимости, уже сошла на нет: пациент со спокойным, немного скучающим видом разглядывал продолговатые разводы протечки на беленом потолке. Ему явно не было особого дела до толпящихся у его койки студентов, внимательно наблюдающих за взятием густой темно-бордовой крови из его вены. Скорее всего, он думал лишь о скорейшем возвращении домой, о теплой привычной реальности, подальше от бесконечных анализов и скукоженно-жалкой больничной еды.
Но внезапно его рассеянный неторопливый взгляд спустился с потолка и встретился с Вериными глазами. И в этот самый момент Вера услышала, как в сознание из глубокой холодной темноты выкатывается эхо переливчатых серебристых колокольчиков. Через несколько секунд эхо превратилось в полноценный, отчетливый звук. Колыбельная разрасталась в голове, расплескивалась, тянулась во все стороны. И Вера медленно попятилась прочь из палаты. Мир вокруг тут же завертелся и измельчился, словно в блендере, пуская густой, наполненный заострившимися запахами сок. Запах хлорки, антисептиков, кисловатый запах подсохших кровяных корочек, едкий запах одеколона и проступающий сквозь него солоноватый плотский душок однокурсника Бори, прислонившегося к двери, – все внезапно нахлынуло, накатилось на Веру. А мелодия уже гремела оглушительно, невыносимо мощно.
– Он умрет, – еле слышно прошептала Вера, опускаясь на бордовую коридорную кушетку.
Однокурсники тут же обернулись, неожиданно, непонятно как услышав из палаты сдавленный жалкий полушепот. Вопросительно и чуть испуганно уставились на Веру.
– Он умрет, – повторила она уже громче. – Скоро.
Он и правда умер – спустя два месяца. При вскрытии выяснилось, что его острый гастрит уже давно превратился в рак желудка четвертой стадии.
Слух о необычном Верином «даре» разлетелся по институту почти мгновенно.
– Скажи, а как ты поняла? – допытывались по очереди едко пахнущий Боря; глыбистая, костистая, с тяжелой нижней челюстью Кира; подслеповатая, похожая на опухшую сову Лариса и некоторые другие.
Причем каждый из них задавал вопрос невозможно лукавым, доверительным тоном, с затаенным в области желудочно-кишечного тракта дыханием, словно всерьез полагая, что вот ему-то, конкретно ему, и раскроют всю тайну. Но Вера никому ничего не раскрывала и раскрывать не собиралась. Вяло пожимала плечами и смотрела равнодушными, словно пустые стеклянные ампулы, глазами.
– Просто поняла, и все. Почувствовала.
И разочарованный собеседник каким-то глубинным, едва пульсирующим чутьем догадывался, что настаивать смысла нет.
Впрочем, большинство преподавателей и однокурсников отнеслись к Вериному роковому предчувствию с изрядной долей скепсиса. Словно к простому совпадению. А Марьяна простодушно предложила телефон «хорошего психиатра, маминого знакомого».
– Ну, если вдруг тебя мучают всякие голоса, которые предсказывают будущее, – развела она руками. – Знаешь, такое лучше не запускать.
– Не переживай, не мучают, – спокойно ответила Вера.
И с тех пор старалась не говорить о своих колыбельных предчувствиях вслух.
Хотя предчувствия продолжились. После того случая во время посещения больниц Вера иногда слышала в голове звонкую мелодию, знакомую до острой сверлящей боли. И возникала эта мелодия всякий раз, когда перед Верой оказывался приговоренный пациент, внутри которого неумолимое, беспощадное разрушение уже прошло точку невозврата.
Чаще всего разрушение было видно невооруженным глазом. Большинство колыбельных пациентов уже стали невесомыми желтоватыми телами, распластанными в ледяном обезжиренном свете онкологических палат. Либо темными и сморщенными, будто сушеные грибы, смотрящими страшно тихим, почти бесцветным взглядом с самого дна абсолютной боли. Практически с порога бескрайнего небытия, откуда все приходят и куда, через некоторое время, неизбежно возвращаются. Они и сами знали глубоко внутри себя, что для них время возвращения почти наступило; что им уже никогда, ни при каких обстоятельствах не выкарабкаться. И огромный, чудовищно плотный сгусток боли, пульсирующий у них внутри, уже невозможно было ни устранить, ни даже разбавить до переносимо жидкого состояния.
Но была и другая категория колыбельных пациентов. С гладкими свежими лицами, с трескучими яркими голосами. С теплой живой плотью, плескавшейся, словно парное молоко, при каждом движении. Таких было мало, но все же они встречались. Еще не сломанные, крепкие с виду человеческие механизмы. Они попадали в больницу с какими-нибудь пустяками и на следующий день обычно выписывались, возвращались к здоровой, кипучей жизни. Но и у них внутри уже обитала неминуемая, глубоко затаившаяся смерть.
Струилась по кровотоку, скапливалась в каком-нибудь органе, сгущалась. Чтобы в один прекрасный день напрячься до предела и лопнуть, разразиться сокрушительным ударом. Они еще не знали, что приговорены, равно как не знали об этом кружившие рядом медицинские работники. Но Вера знала. При виде этих ничего не подозревающих полнокровных бедняг она слышала страшное переливчатое звучание колокольчиков и растерянно отводила взгляд. В такие моменты от беспомощности ей хотелось не двигаться, не вникать в учебные инструкции, не помогать медсестрам, а просто упереться в стенку, будто пластмассовая механическая зверушка, у которой заканчивается завод.