Колыбельная белых пираний — страница 2 из 41

е глаза. Вера отчетливо видит их даже на расстоянии нескольких метров. Вот он кому-то улыбается – видимо, сидящей напротив женщине с малиновыми прядями. И улыбка та же – лучистая, простодушная.

«Не может быть, – с изумлением думает Вера. – Он все-таки выжил. Причем ни одного шрама. Но так бывает. Видимо, лицо тогда не пострадало. Ведь такое возможно? Возможно всякое».

В чудесных возможностях медицины Вера уже давно сомневается. Но вот в простые, не медицинские чудеса по-прежнему верит. Хочет верить.

– Вера, пойдемте дальше, нам тут не рады! – возникает голос Константина Валерьевича.

– Сейчас, – отвечает Вера, машинально поднося ладонь к груди. К горячему, сально разбухающему сердцу.

– Не переживайте вы так, – говорит Игорь Николаевич словно с другого берега темной реки.

В следующем моменте сна Вера и правда видит себя на темной реке. Точнее, среди затопленного тропического леса, в окружении непроницаемых древесно-лиственных стен. Все то время, что оказалось между этими моментами, словно потонуло в раскаленном липком тумане.

Главврач и завотделением сидят тут же, в лодке. Нанизывают кусочки сырого куриного филе на рыболовные крючки, перешучиваются с гидом, смуглым поджарым парнем, который очень похож на Эдика – медбрата, умершего пару лет назад от цирроза печени.

Вера все еще как будто истекает внутренним сальным жаром и не принимает участия ни в беседе, ни в рыбалке. Ей хочется неотрывно смотреть на сумрачную, затаившуюся в себе воду. «Значит, вот почему я его больше ни разу не видела, – говорит она себе. – Вовсе не потому, что он погиб. Просто он тогда уехал. Далеко уехал. Вот и все объяснение».

Но что-то никак не складывается до конца в голове. Словно какая-то часть Веры тихонько подсказывает, что это все не наяву, не по-настоящему.

Игорь Николаевич и Константин Валерьевич выдергивают из водной мути пираний почти одновременно, под энергичные аплодисменты гида. Две маленькие зубастые рыбешки шлепаются на дно лодки и принимаются отчаянно трепыхаться. Категорически отказываются верить, что пришел конец. Вера вздрагивает и устремляет на пираний тревожный сосредоточенный взгляд. Словно все видимое пространство уплотняется, концентрируется вокруг этих несчастных рыбешек.

– Но ведь… они белого цвета? Почему они белые? Они разве должны быть такими?

Все трое резко поворачиваются к Вере. Она повторяет свой вопрос и выжидательно, почти умоляюще смотрит на гида. Тот что-то растерянно и неуклюже шутит про рыбий расизм.

– Вера, это вы белого цвета… – обеспокоенно щурится главврач.

– Ага, – соглашается Константин Валерьевич. – Вы очень бледная. Я бы даже сказал белая, словно снежком припорошенная. Вы вообще нормально себя чувствуете?

Вере кажется, будто язык и горло постепенно покрываются сухой шершавой коркой. Надо что-то ответить. Успокоить их. Не портить рыбалку. Надо забыть на время про него.

С большим трудом она сглатывает вязкий комочек слюны. И медленно выдыхает.

– Да, со мной все нормально. Просто, может, отпустим их? Пока не поздно.



Телефонный звонок резко выдергивает Веру из сна, затягивает обратно в больничную реальность. Корпуса за окном еще спят, но фонарный неживой свет уже разбавлен живым, предутренним. Небесная темнота начинает таять, сквозь нее уже прорастает нечто рассветно-сукровичное. Назревает еще один больной день.

– Слушаю.

– Вера Валентиновна, тут индивидуума принесло самотеком, двадцать восемь лет, – раздается в телефоне голос Любы из регистратуры. Трескучий и бодрый, как у тамады. Даже в такой час.

Вере по-прежнему невыносимо жарко, правда, теперь уже не от густого тропического зноя, а от колючего пледа, который она зачем-то натянула во сне до самого подбородка.

– Хорошо, сейчас буду.

– Там у него, говорит, увеличение левой половины мошонки, болезненность, все такое, температура тридцать восемь и семь. Причем, говорит, уже два дня назад заболел, но вот только сейчас, видите ли, решил…

– Разберемся, пусть поднимается.

Вера нажимает отбой. Она всегда старается свести разговор с Любой к минимуму. А сейчас это просто необходимо, иначе боль в черепе от дурного сна станет совсем невыносимой.

Новый больной день, мысленно повторяет Вера, откидывая плед и сбрасывая босые ноги на холодный линолеумный пол.



Коридорный свет больно бьет по глазам. Ярко-желтый, густой, бесперебойно льющийся с потолка днем и ночью и оттого словно перекипевший. Воздух почти как в Манаусе – душный и липкий, только еще насквозь пропитанный лекарствами и чужой безысходностью.

Нужно спуститься на третий этаж. Проплывая сквозь ярко освещенные коридоры, Вера каждый раз неизбежно думает о тех, кто сейчас по ту сторону дверей. Машинально, по привычке. По секунде о каждом. Мысль затекает под дверь и тут же уносится дальше.

Вот здесь Геннадий Яковлевич, семьдесят девять лет. Ему сегодня удалили опухоль лоханки правой почки. До семидесяти пяти он проработал учителем алгебры и геометрии в средней школе. Вера представляет, как он говорил на уроках. Мягко и бархатисто, никогда не пытаясь перекричать несмолкаемый гул класса. После каждого урока аккуратно складывал в стопочку тетради с мемами на обложках, а на большой перемене заваривал чай в синей кружке с отколотым краем и надписью «Любимому мужу». Или «Дорогому Геночке». А потом его вежливо попросили уйти на заслуженную пенсию, и он ушел. Скрепя сердце, но ушел. По субботам он ходил с женой Кирой на концерты в ДК на Ленинской улице. Только ради Киры: Геннадий Яковлевич не любил всякую самодеятельность. По воскресеньям отправлялись за покупками. В супермаркет «Заря», на углу, рядом с бывшей прачечной. Геннадий Яковлевич посмеивался над привычкой жены Киры покупать продукты только по скидочке, даже если не нужно, даже если срок годности истекает. Потом жена Кира внезапно умерла от инсульта, а он все равно зачем-то продолжал ходить в ДК один. И сам, незаметно для себя, стал покупать все только по желтым ценникам: и пластилиновые сыры, и водянистые кислые помидоры, и отливающую влажным жиром серую колбасу, которую затем скармливал дворовым собакам. По вечерам он засыпал под юмористические передачи – совсем несмешные, но такие убаюкивающие, теплые, молочно-томленые. (Их почему-то любила жена Кира.) А потом внезапно у Геннадия Яковлевича окрасилась кровью моча. Иногда стали отходить червеобразные кровяные сгустки. Тотальная гематурия, полное растворение желтого цвета в спелой ягодной красноте. «Из меня словно мясные помои сочатся», – подумал он вслух на первом приеме, с растерянным, остолбенелым стыдом глядя в окно. И еще появилась боль в пояснице справа. Боль уже не пройдет никогда, даже если кровяных червяков больше не будет. И его мягонькой светлой душе до конца дней придется томиться в болезненной телесной темени, до краев наполненной водянистыми красными помоями.

А вот Снежана, сорок один год, два большущих лигатурных камня в мочевом пузыре. Ждет свою завтрашнюю цистолитотрипсию. Или не ждет. Скорее всего, она уже не ждет ничего. Упирается бессонными стеклянными глазами в больничную стенку, изученную вдоль и поперек за несколько часов. На этой стенке, среди трещин и шершавых корочек воспаленной розоватой краски поселилось все ее немое отчаяние. Снежана всегда хотела стать матерью. Хотела, чтобы кто-то живой, солнечный, со сладковато-теплым запахом растопил ее одиночество. Чтобы этот кто-то полностью от нее зависел. И не ушел внезапно, как двое бывших мужей. Но матерью Снежана так и не стала. И уже никогда не станет. Не потому что возраст или отсутствие претендентов на отцовство, а потому что больше нет матки. Уже почти год как нет. Раньше была с миомой, а теперь нет никакой. Так разве имеет хоть какое-то значение, что та самая операция годичной давности прошла не очень удачно, что был ранен и ушит мочевой пузырь и что теперь в ушитом мочевом пузыре возникли эти несчастные камни? Разве та самая операция могла в принципе пройти удачно? И разве не плевать ей на какие-то камушки, затаившиеся в ее бессмысленном теле? Уже почти год Снежана чувствует себя выскобленной скорлупой с жалкими усохшими остатками мякоти. Почти год в ее квартире смеется, спорит и плачет только телевизор. И, наверное, она стерпела бы и боль внизу живота, и участившееся мочеиспускание с примесью крови. Если бы сердобольная соседка, приносившая ей продукты, не вызвала врача, Снежана так бы и пролежала еще много лет, совершенно неподвижно, под непрерывно горящей люстрой, все глубже проваливаясь во внутреннюю бугристо-бордовую пустоту. Темнея и усыхая снаружи, словно оставленный на солнце фрукт.

А вот еще один фрукт. С ней в палате лежит шестидесятилетняя Александра Павловна со стрессовым недержанием мочи. Сквозь ее тревожный, дерганый сон прорываются мысли об утренней операции TVT-O. И о последующих днях. Как скоро она сможет вернуться к работе? Александра Павловна всю жизнь проработала медсестрой в педиатрическом отделении, всю жизнь безостановочно бегала, была всем нужной. А сейчас ее тело бесполезно лежит и подтекает, как мягкий гниловатый банан. Ей кажется – еще чуть-чуть, и кожа начнет покрываться темными пятнами гнили. Нужно срочно вставать, думается Александре Павловне сквозь сон, срочно бежать на работу. Не оставлять там одну Галину Витальевну и всех остальных. Нужно срочно жить, суетиться, не загнивать в липкой лужице собственного бездействия. И Александра Павловна просыпается окончательно? и широко открывает в палатный полумрак беспокойные глаза, густо обведенные синевой и похожие на засыхающие чернильницы.

Или вот дальше по коридору – Никита, всего-то девятнадцать лет. Появился здесь с разрывом почки. Всего лишь пытался достать с дерева кота – по просьбе соседки тети Юли. И просто сорвался, просто неудачно свалился на край скамейки. Лежал потом несколько минут на земле в липком холодном поту, смотрел в обморочно-голубую небесную гладь. Смотрел на пугливую и в то же время любопытную морду кота среди густой листвы, насквозь пропитанной солнечным светом. Смотрел куда-то дальше, на недостроенные высотки, на котлованы, на прошлую и будущую весеннюю грязь у автобусной остановки и в набитом автобусе, на прилавок продуктового магазина, где работает грузчиком; на внутренности складского помещения, пропахшего прогорклым подсолнечным маслом; на собственный подъезд, наполненный острым прелым теплом. Думал о том, что через два дня собирался ехать в Москву. Не за чем-то конкретным и не к кому-то в гости. А просто в Москву. Чтобы сменить котлованы, автобусную грязь и запах прогорклого масла на что-то иное. Попытаться сменить.