Вера молчала. Не желая сталкиваться с профессиональным здоровым сарказмом медперсонала, со скептицизмом преподавателей, с легкими насмешками однокурсников и их же пожеланиями обратиться к «хорошему психиатру», она запирала свое знание глубоко в себе. К тому же, собственно говоря, делиться этим знанием было незачем. Никакие дополнительные обследования, анализы, срочные операции не могли изменить уже сложившегося, безнадежного положения колыбельных пациентов. Разве что – в лучшем случае – приостановить разрушение на несколько жалких недель. Ничто не могло повернуть вспять естественный ход вещей, выдернуть из обреченного тела уже укоренившуюся смерть.
И постепенно о Верином «даре» в институте забыли. Лишь однажды, уже на четвертом курсе, одногруппник Сережа Гринкевич неожиданно догнал Веру после занятий на пасмурно освещенной лестнице и, крепко сжав ей руку, умоляющим тоном сказал:
– Пожалуйста, пойдем со мной в «четверку». Мне нужно знать.
Всем было известно, что Сережина мама Маргарита Львовна, доктор физико-математических наук, заслуженный деятель высшего образования, профессор, лежит в четвертой городской больнице с «безнадежным» раком груди.
Вера не видела смысла и не хотела наведываться к умирающей Маргарите Львовне. Но Сережа Гринкевич смотрел так грустно, так пронзительно, что его лицо казалось тоненьким, неимоверно хрупким стеклом, способным треснуть в любой момент. И она согласилась.
Маргарита Львовна лежала в просторной индивидуальной палате. Сквозь мутноватые больничные стекла едва пробивалось солнце. Стекало хилыми лучами в явно нетронутый постный суп, стоящий у изголовья; слегка подкрашивало надкусанное рыхлое яблоко.
Глаза у Маргариты Львовны были прикрыты. Лицо, несмотря на довольно молодой возраст, пропиталось старчески-болотным оттенком. Тонкие руки с голубоватыми подкожными нитями и острыми косточками неподвижно лежали поверх казенного пододеяльника в горошек. Длинные, чуть скрюченные пальцы, казалось, застыли навсегда. Атрофированные, омертвелые щупальца. Все в ее образе внушало бездонную, немую безнадежность, бесповоротность приближающейся смерти.
Но колыбельная не звучала. Вера стояла у самого изголовья Маргариты Львовны, в двух шагах от тревожного, печально-стеклянного Сережи, все еще готового пойти трещинами от любого Вериного слова. И слышала лишь, как тикают круглые настенные часы с фоном в виде золотистых розочек, а незнакомая женщина в коридоре громко убеждает по телефону какую-то Настю «не принимать поспешных решений».
– Скажи мне честно, что ты почувствовала? Она умрет? – тихо спросил Сережа, когда они вышли из палаты. При этом он смотрел куда-то в глубь коридора, на пустынный ряд красно-коричневых, будто кроваво-спекшихся кушеток, сиротливо стоящих вдоль стенки.
– Умрет… как и мы все. Но мне кажется, что еще не сейчас. Не скоро.
Произнося это, Вера тоже смотрела в сторону кушеток и не видела Сережиного лица. Но тут же почувствовала, как он налился глубокой, обезболивающей теплотой, мгновенно и всей душой поверив в услышанное.
И Маргарита Львовна не умерла. «Безнадежный» рак оказался доброкачественной и вполне операбельной опухолью. И жизнь постепенно вернулась в ее преж девременно и беспричинно увядшее тело, отвоевала сданные без боя сантиметры.
Уже после окончания интернатуры, когда Вера начала работать как «полноценный» врач, ей несколько раз случалось намекать колыбельным пациентам об отчаянности их положения. О необходимости принять срочные меры (хотя меры эти, по сути, ничего не могли изменить и в лучшем случае были способны совсем чуть-чуть придержать неминуемо ускользающую жизнь). Происходило это, когда дело касалось неурологических проблем. В противном случае Вера молчала и просто делала то, что было в ее скромных силах. Но беда ее подопечных больных не всегда крылась в мочеполовой системе.
Глядя на колыбельного пациента, Вера всегда точно видела, в каком именно органе затаилась смерть. Остро чувствовала, как чужое умирающее тело сжимается, стягивается изнутри, концентрируясь вокруг очага стремительного и беспощадного разрушения. Смертельно больная часть тела отчаянно пульсировала, заливалась всеми жизненными соками, еще имеющимися в наличии, а вокруг нее болталась лишь пустая, дряблая человеческая оболочка.
И Вера советовала пациенту как можно скорее обратиться к кардиологу (маммологу, гастроэнтерологу). Хоть и понимала, что обращение это уже бессмысленно, но все равно советовала. Что-то глубинное, мутное, горячее заставляло ее не молчать, не топить свое знание в себе, а убеждать растерянного и испуганного пациента срочно идти к специалисту в другой области человеческого тела. К тому, кто может чуть-чуть, на крошечный отрезок времени отсрочить неизбежное.
Один раз Вера сама обратилась к коллеге, гематологу Полине Владимировне, с просьбой посмотреть пациента – двадцатидвухлетнего Тему. Та напряженно слушала весьма сбивчивые и туманные Верины доводы и часто моргала огромными кукольно-васильковыми глазами. Все анализы крови у Темы были на тот момент в абсолютном порядке. Да и никаких тревожных симптомов у парня не было, а был лишь никак не связанный с уготованной ему смертью уретрит. Пустяковое воспаление, с которым он обратился к Вере. А смерть, между тем, уже горячо разливалась по его сосудам.
Разговор дрожал, колебался, никак не склеивался. И в итоге Вере так и не удалось вразумительно объяснить, почему она настаивает на дополнительном, более глубоком обследовании у гематолога.
– Ну, я просто чувствую, что ему недолго осталось, вот и все! – в конце концов с отчаянием выпалила Вера, напирая интонацией на слово «чувствую».
Вскоре после этого, вероятно, с подачи Полины Владимировны, о Верином «даре» заговорили вновь. Заодно всплыла старая студенческая история с гастритом, обернувшимся раком желудка. Каким-то образом она просочилась в Верину больницу. Разговоры дошли и до Константина Валерьевича, и тот посоветовал Вере «больше не заниматься ерундой и полностью сосредоточиться на реальном и конкретном».
– Поймите, Вера, нам всем порой кажется, что мы чувствуем нечто, выходящее за рамки объяснимого, – задумчиво сказал он, потирая мелкие малиновые прожилки на крыльях носа. – У нас у всех есть чутье, развитое в той или иной степени. Есть профессиональная интуиция – особенно при определенном опыте. И нередко бывает так, что эта интуиция нас не подводит. Но мы не можем на нее полагаться, не можем позволить ей вести нас за собой в сторону от реальных фактов. Иначе есть риск, что она заведет нас очень далеко от здравого смысла.
И Вера вновь заперла свои колыбельные предчувствия внутри себя. Вновь стала молча выполнять свои обязанности, реальную и конкретную работу, руководствуясь исключительно фактами и здравым смыслом. Она утешала себя тем, что ее безотказное чувство чужой приближающейся смерти все равно никого не спасало и не способно было спасти. Так или иначе колыбельные пациенты были приговорены, и неважно, торопились ли они еще каждый день на любимую работу, носились ли на мотоцикле по ночному городу или лежали в палате неподвижными, тихими телами, упакованными в больничные одеяла. У всех внутри безостановочно надламывался и осыпался мелкой крошкой побежденный недугом орган. Определенный, материальный и ясно ощущаемый Верой. Болезненное сосредоточение небытия, подступившего вплотную.
Лишь однажды Вера не смогла установить, в каком органе у колыбельной пациентки зародилась смерть.
Звали эту пациентку Лора. Она явилась на прием с обострением хронического пиелонефрита. Но разрушение ее тела концентрировалось не в почке. Оно не концентрировалось вообще нигде.
Лора вошла в кабинет воздушно, практически невесомо – совсем юная, худая, ломкая. Казалось, одно неосторожное движение – и от позвоночника разбегутся трещины. Колыбельная в ее присутствии лилась свободно, всем своим безжалостным серебристым равнодушием. Звуки растекались во все стороны, а вместе с ними и затаенная смертоносная боль, не замирая ни на секунду и не скапливаясь в определенной точке.
– Это вы, значит, занимаетесь исцелением почек? – спросила она неожиданно спелым, глубоким голосом. – Или только диагнозы ставите?
– Бывает по-разному, – пожала плечами Вера.
– Это не очень-то обнадеживает. Впрочем, мне уже все равно.
Когда пациентка уселась напротив, Вера увидела вокруг ее глаз паутину мелких морщин и поняла, что не такая уж она и юная, как кажется в первые секунды.
Лора говорила спокойно, тягуче и смотрела куда-то сквозь Веру застывшим, практически неподвижным взглядом. Словно ее глаза когда-то раз и навсегда заледенели, покрылись толстой студеной коркой. Где-то глубоко, под крепким глазным льдом, еще как будто плескалась голубоватая теплая жизнь. Но наружу не выходила, не могла выйти.
Когда Вера рассказывала ей о назначенных анализах и предстоящем курсе лечения, Лора, казалось, слушала серьезно и внимательно. При этом без конца гладила правой рукой левую – будто успокаивала. Руки у Лоры были тонкие, бледные и очень сухие. В глубоких трещинах на костяшках пальцев, с подсохшими кровяными капельками, проступившими сквозь белизну.
И внезапно Лора улыбнулась и наконец сфокусировала взгляд на Вере. Голубоватая радужная оболочка на секунду всколыхнулась живой волной.
– Скажите, а каково это – знать, что пациент скоро умрет, и все равно выписывать ему ненужные лекарства от какого-то воспаления почек?
При этих словах у Веры в животе будто щекотно дернулось прохладное лезвие.
– С чего вы взяли, что…
– Ни с чего не взяла. Я просто знаю, что умру. И вы это знаете. Вижу, что знаете. У вас же в глазах крупными буквами написано: «Бедная, бедная дурочка, пришла лечить почки, нестрашное, безобидное воспаление, а сама уже одной ногой в могиле».
И Вера – неожиданно для себя – не стала спорить. Беспомощно промолчала в ответ.