Ведь ей нужно так мало. Просто подарить это тепло другому человеку, и чтобы тот непременно его почувствовал и оценил. Чтобы это тепло стало нужным.
И, возможно, она права. Возможно, если бы меня не было, у них бы и правда что-нибудь сложилось.
Еще несколько секунд Вера смотрит вслед цветастому силуэту, уносящему с собой легкий запах чего-то уютного, свежеиспеченного, – едва уловимый в солоноватом банном воздухе аромат. Затем заходит в подъезд и неспешно, с горькой медлительностью поднимается на свой четвертый этаж.
Впрочем, в квартиру зайти ей не удается: ключ как будто вырывается из рук, словно извивающаяся скользкая рыбина. Никак не может пролезть в замочную скважину. После нескольких неудачных попыток открыть дверь Вера в сердцах бросает ключ под ноги. На замызганный плиточный пол, местами залитый дрожащим, будто студенистым, светом лестничных ламп.
Ей отчетливо начинает казаться, что пространство изо всех сил вытесняет, выталкивает ее из себя. Словно в ответ на ее неспособность быть, выживать, крепко держаться на земле. Теперь Веру внезапно не пускает и собственный дом. Отказывается принять ее в свое обжитое до зуда, уже почти что органическое нутро.
Теперь у нее как будто и вовсе нет собственного дома.
Когда-то своим настоящим домом Вера считала дачу тети Лиды и дяди Коли. И все устройство мира она воспринимала исключительно из этой домашней точки, ставшей сердцевиной геометрической вселенной, центром мысленной гигантской звезды с расходящимися во все стороны лучами. Школа, вокзал, музеи, магазины, другие города и страны – все существовало в пространстве относительно этого обветшалого, хрупкого, практически нематериального домика. Домика, начиненного таким же ветхим и бестолковым хламом. Непоправимо рассохшиеся стулья, продавленный красно-белесый диван; облезлый журнальный столик, бывший когда-то лакированным; съеденные молью подушки; покосившиеся книжные полки с нетленками соцреализма, всевозможными инструкциями по эксплуатации и даже постановлениями съездов; почти сломанный телевизор, с трудом показывающий один-единственный канал; рваные абажуры – все это наплывало, накатывало огромной хаотичной волной и застывало где-то глубоко внутри, становясь родным, неотделимым.
По каким-то таинственным причинам дядя Коля чинил исключительно чужое добро. Свое же почти всегда оставалось умирать естественной смертью, без шанса на вторую жизнь (за исключением остро необходимых в быту вещей, вроде холодильника «Самарканд»). Словно у своего было особое, нехозяйственное предназначение. У Веры порой создавалось впечатление, что все это нагромождение медленно умирающих предметов томится в доме исключительно для создания непрактичности и неуюта. Для решительного отпора «материальным благам».
– Ну нет уж, мы с Колей, в отличие от некоторых, потребительством не страдаем! – твердо заявила тетя Лида, когда Верина мама пыталась уговорить ее заменить кухонный шкаф на «более современный или хотя бы с закрывающейся дверцей».
– Ну вы о Вере-то подумайте, ведь ребенок у вас столько времени проводит, – настаивала мама. – Ведь к этому вашему шкафу даже подойти боязно, того и гляди на тебя яблоки посыплются или мешки с рисом. А то и груда тарелок. Хочешь мне дочь инвалидом сделать?
– А Верочка знает, что дверца плохо закрывается, и мимо шкафа проходит осторожно.
Неудобство умирающих предметов ощущалось на каждом шагу. Причем оно заключалось не только в самих предметах, не только в их дряхлости или беспомощной неуклюжей наружности, но и в их нарочито непрактичном расположении. При входе на веранду невозможно было не споткнуться о груду картонных коробок непонятного назначения. Либо о тумбочку, из которой вываливалась старая стоптанная обувь, спрессованная в единый ком. А сразу за порогом кухни любой вошедший каждый раз ударялся бедром о ржавенькую газовую плиту. В том числе и хозяева дома. Но эта стеснительная бытовая неустроенность казалась священной, неприкасаемой. Ни один предмет нельзя было сдвинуть со своего нелогичного места. И уж тем более, боже упаси, отправить на помойку. Ведь к каждой нелепой, давно отслужившей вещи было прикреплено нечто глубоко душевное, теплое. Какое-нибудь дорогое сердцу воспоминание.
– А этот телевизор? Ты думаешь, он еще когда-нибудь воскреснет и пригодится? – ехидничала мама. – Или, может, Вере собираешься его в наследство оставить? Хватит уже упираться. Давай я его сегодня же отвезу на свалку, а вам купим новый.
– Ты совсем, что ли?! – с искренним недоуменным ужасом отвечала тетя Лида. – Нам же с Колей его еще папин сослуживец Федор Витальевич подарил. Когда мы только-только вселились в квартиру на Лесной. Помнишь? Когда еще апрель был ненормально жарким.
– Помню. Только с тех пор столько лет прошло, что уже нет в живых ни Федора Витальевича, ни папы, ни мамы.
– А телевизор остался. Ну и что из того, что только один канал? Тем лучше. Все равно ничего интересного не показывают.
И Вера с каждым годом все больше роднилась с этим неуклюжим домом, обросшим ненужными вещами. Вещи казались на первый взгляд тяжелыми, громоздкими, но по своей сути, в глубине себя, они были совершенно невесомыми, не привязанными к земле, к бытовой суетливости, к материальной практической полезности. И эта воздушная, эфирная неустроенность прорастала внутри Веры, опутывала сердце длинными цепкими корнями. И другого, удобного дома было не надо.
Но все-таки однажды с домом пришлось распрощаться.
После смерти тети Лиды резко постаревший и ослабший дядя Коля начал свой постепенный переезд к двоюродной сестре. Переезд протекал мучительно, тягостно, то и дело подвергался сомнениям, приостанавливался и в итоге затянулся на целых семь лет. Лишь когда здоровья не осталось почти совсем, дядя Коля покинул дом окончательно.
Вера и сама в последующие годы приезжала на дачу крайне редко.
Во-первых, быть там без тети Лиды оказалось невыносимо тяжело. Нутро дома, несмотря на нетронутую, ни на сантиметр не потревоженную обстановку, словно опустело, лишилось значительной части живой души.
А во-вторых, мама стала все неохотнее отпускать Веру из города, поскольку пришла пора серьезно подумать о поступлении в институт, вместо того чтобы бесцельно шататься по лесам и болотам.
Мамина квартира, в ту пору уже отремонтированная, сверкающая белизной, обставленная с безупречным вкусом, так и не стала своей. В Верином сознании по-прежнему только нелепые бесполезные вещи из дачного дома тети Лиды и дяди Коли срастались во что-то целое, единое и родное. Несмотря на всю свою разносортность, они словно были проникнуты общим душевным теплом, скреплены одной и той же бесплотной сущностью. А предметы дизайнерской, созданной для удобства мебели из материнской квартиры никак не хотели соединяться в единый интерьер. Все казались неприкаянными, взятыми из разных, совершенно чужих домов и временно составленными вместе.
И Вера ощущала себя бесприютной, нигде основательно не поселенной, будто равномерно размазанной по всему городскому пространству. Мир словно потерял географический центр, и все вокруг развалилось на одинаково окраинные части.
Когда Вера поступила в медицинский, мама сняла для нее отдельную квартиру. Далеко не дизайнерскую, но вполне опрятную светлую студию. Чтобы Вера привыкала к самостоятельной жизни. Новое жилище тоже долгое время оставалось абсолютно отчужденным, обездушенно стылым. И лишь когда Вера перевезла в него красно-белесый диван, среди холодной пустоты появилась капля прежнего глубинного тепла. Но все же этой капли для создания своего дома не хватило. Диван стоял обособленно, напоминая о ласковом неспешном времени, о тете Лиде, о лесных прогулках, и совсем не желая срастаться с остальными предметами обстановки.
Однако спустя несколько лет, уже после Вериной свадьбы, диван перекочевал в квартиру Кирилла. Вместе с Верой. И там он как будто прижился, прирос невидимыми корнями оставшейся в нем от прежних времен души. Словно его пересадили в идеально подходящую почву. Новая квартира всегда была до краев наполнена успокоительным, ненавязчивым уютом. Казалось, будто крошечные солнечные цветки, которыми зарастала Верина душа от теплоты Кирилла, росли здесь повсюду. Пробивались сквозь дощечки паркета, книжные полки, плитки настенного кафеля, ящики комода. А как только в гостиной появился диван, тут же плотно обступили его своей мягкой лучистой желтизной. Приняли на своей земле.
И спустя какое-то время Вера вновь обрела свой дом, собственный центр окружающего пространства. Дома все было спокойно, умиротворенно, по вечерам в гостиной убаюкивающе струился голос Кирилла, приятно теплел абрикосовый абажур. И даже мысли о пираньях и колыбельных пациентах как будто немного отступали, ослабляли непрерывную болезненную хватку.
А теперь этот новый дом как будто отталкивает Веру. Это всего лишь проблема с ключом. Не более того.
Но в собственные успокоительные слова почему-то не верится. Она поднимает ключ и еще несколько раз безуспешно пытается просунуть его в замок. Металлическая рыбина вновь выскальзывает из пальцев и с оглушительным звоном падает на пол.
Придется ждать возвращения Кирилла.
Отчаявшись, Вера садится на лестничный подоконник. Прислоняется виском к оконному стеклу, цедящему, словно марля, замутневший предвечерний свет.
Всего лишь полгода назад Вера окончательно потеряла свой первый дом.
При жизни дядя Коля категорически отказывался что-либо делать с оставленной дачей. И запрещал другим. Неприкосновенный дом все больше разрушался, храня в себе привычную сущность вещей. Но не оседал, не приближался, разбухая и тяжелея, к сырой всепоглощающей земле, а, наоборот, как будто легчал, еще больше прореживался, наполнялся воздухом. Постепенно распадаясь на невидимые глазу частицы, рассеиваясь по ветру, он словно окончательно прощался со своей осязаемой, материальной формой.