– Надо же, кто ко мне пожаловал. Спятившая докторша, желающая меня прооперировать. Вы пришли уговаривать меня все-таки сделать ту операцию по извлечению… чего там?
Вера резко встает с дивана. Хромоту в груди унять не удается: сердце упрямо спотыкается на каждом втором ударе.
– Нет, я пришла не за этим.
– Тогда зачем? Просить меня никому не рассказывать про наше с вами неудавшееся свидание? Не подавать на вас заявление, не требовать немедленно отстранить вас от должности ради безопасности ваших потенциальных пациентов?
– Я пришла объяснить…
Коршунов в ответ улыбается, но не лучезарно, как когда-то, а вяло-асимметричной, словно инсультной улыбкой.
– Вы уж меня простите, но ваши объяснения мне не нужны. Да и сдается мне, что умопомешательство вряд ли можно в принципе как-то объяснить. Ну если, конечно, не затевать многочасовую научную дискуссию. Увы, времени на подобную дискуссию у меня нет. Так что попрошу вас удалиться и впредь избавить меня от подобных внезапных визитов.
С этими словами он нарочито грациозным жестом указывает на лифт.
– Вы могли бы хотя бы выслушать меня.
– Я же говорю: время не позволяет. Уж простите, много срочных дел. А насчет сохранности своего рабочего места можете не переживать. Я не стану разглашать информацию о вашем… весьма шатком психическом состоянии. Впрочем, думаю, о нем вашему начальству в один прекрасный день станет известно и без меня. Не заметить подобное довольно сложно. Так что не удивлюсь, если в скором времени вас попросят сдать белый халатик. Просто знайте, что если такое произойдет, то не по моей инициативе. Мне даже будет немного жаль: белый халатик вам и правда очень к лицу, как вы сами сказали.
Вера внезапно чувствует волну мутной густо-багряной злости. Сердце наконец перестает хромать и пускается в стремительный лихорадочный бег.
– Можете разглашать что хотите. Я уже не первый год работаю в больнице и помогла многим людям. Начальство и коллеги меня ценят. И пациенты тоже.
Коршунов продолжает невозмутимо половинчато улыбаться.
– Уж не знаю, кому вы там помогали, каких сомиков откуда выковыривали. Но по вам сразу видно, что вы не годитесь для врачебной практики. Ваше место, оно… даже не знаю, где ваше место. Но явно не в приемном отделении и уж тем более не в операционной.
– Это еще почему?
В ответ он с театральной медлительностью разводит руками:
– Да потому что у вас нет для этого ни способностей, ни настроя, ни характера. Уж простите, что я так прямо.
– Зато у вас, я так понимаю, есть уникальные способности с ходу судить о чужих профессиональных качествах?
– Я просто сужу по тому, что вижу.
– И что же вы видите?
Его улыбка подтаивает, и во взгляде на долю секунды внезапно возникает недобрый леденистый отблеск.
– Что вы всегда как будто где-то далеко. Видимо, в своих немедицинских мыслях. Даже когда я был у вас на приеме. Вы вроде и старались реагировать, ускоряться, но ничего у вас не получалось. Не думаю, что во врачебной практике допустимо подобное отсутствие духа. И уж тем более приступы умопомрачения, тут и говорить нечего. Вы меня чуть не сделали инвалидом. Согласитесь, после всего случившегося как-то не хочется иметь дело с таким врачом, как вы. Немного боязно за свое здоровье. Да и за жизнь.
У Веры в груди словно что-то резко и бесшумно опадает. Злость осыпается, и сердце замирает на полустуке, проваливается в пустоту.
– Я просто хотела вам помочь. И тогда, в морге…
– Это очень мило с вашей стороны, но в подобной помощи я не нуждаюсь, – вновь улыбаясь, перебивает Коршунов.
– Это я уже поняла.
Объяснять больше ничего не хочется, да и незачем. Вера медленно возвращается к лифту, чувствуя, как внутри все высыхает, разваливается под натиском белоснежных стен «Cumdeo» и всего окружающего пространства – крепкого, ненасытно цветущего. Под взглядом деятельных полнокровных людей, которым не нужна никакая помощь. И никогда не была нужна.
Она уже нажимает на кнопку первого этажа, когда Коршунов обращает к ней свою последнюю, жалостно-презрительную улыбку:
– А про то, что вас якобы ценят пациенты… Что ж, на здоровье. Принимайте от них в благодарность бело-зеленые конвертики с оранжевыми елочками.
Двери кабины смыкаются, и лифт бесшумно устремляется вниз.
Откуда он знает? Откуда? Конвертик. Помойка. Снегопад. Мамин несделанный аборт. Аркадий Леонидович.
Разрозненные образы захлестывают Веру. Стучат и сверкают в голове припустившим ливнем, тонким битым стеклом. Впрочем, Вера почти сразу вспоминает о газете, которую читал Аркадий Леонидович, и о статье про «медиков-взяточников».
Видимо, и Коршунову попалась на глаза та самая статья с фотографией конвертика. И он вдобавок решил намекнуть, что я принимаю от пациентов деньги. Обвинить меня в коррупции. Для полного комплекта моей профнепригодности.
Придумав такое – вполне логичное – объяснение последним услышанным словам, Вера немного успокаивается. Выходит из лифта и бесшумным размеренным шагом покидает «Новый город».
Однако успокоение длится недолго. Неудавшийся разговор, презрительные интонации Коршунова, его манерная ядовитая снисходительность – все это никуда не уходит, не рассеивается, как по волшебству, в уличном воздухе. Вера мысленно пытается ему возразить, размягчить свою уплотнившуюся кристаллизованную обиду. Но обида никак не оформляется в слова. Не доходит до высказывания, застревая на подступах к сознанию мучительно-острой болью, – словно почечные камни в мочеточнике.
Ну и что, пусть он думает обо мне что хочет. Пусть живет своей жизнью. А я, раз обещала, поборюсь за свою. Меня на работе уже заждались пациенты, надо бы поторопиться.
Но торопиться не получается. Ноги несут Веру не через сквозные дворы, а в обход, с горьковатой инертной вялостью. Вера чувствует себя если не сломленной полностью, то по крайней мере надколотой – будто через все сердце побежала глубокая продольная трещина. И теперь совсем нет сил, чтобы спешить, переживать о предстоящем рабочем дне, мчаться сквозь серое марево бетона, сквозь банно-тяжелый воздух. Хочется как можно дольше задержаться в пути.
Когда больничный двор наконец вырисовывается перед Верой, первое, что она видит, – это голубовато-серый тонкий силуэт Леночки, внучки Аркадия Леонидовича. Силуэт практически неподвижен, лишь слегка колеблется, словно зависая между блеклостью корпусов.
Странно. Что она тут делает? Ведь ее деда перевели в другую больницу. Или я тогда что-то неправильно поняла?
Вера подходит ближе и удивляется еще больше. Когда Леночка приходила в прошлый раз навещать Аркадия Леонидовича, она казалась совсем молодой, очень бодрой румяной девушкой. Дружелюбно шутила, угощала медсестер глазированными желейными конфетами, и ее лицо с каждой улыбкой озарялось треугольником ямочек. А теперь она как будто резко постарела, лет на пятнадцать, щеки покрылись мыльной бледностью, а вокруг потускневших глаз прорезались тонкие морщины.
Может, конечно, ее дедушка уже отошел в мир иной. И она глубоко переживает. Но чтобы настолько… А главное, зачем ей приходить сюда?
– Добрый день, – неуверенным, словно осторожно ощупывающим голосом говорит Вера. – Как поживает Аркадий Леонидович?
Леночка медленно поворачивается и смотрит на Веру мутноватым потерянным взглядом.
– Кто?..
– Аркадий Леонидович. Ваш дедушка.
В ответ Леночка лишь неопределенно качает головой и уходит прочь – тихая, зябкая, словно моросящий дождик. Ее голубовато-серое ситцевое платье и костлявая, как бы некрепко свинченная фигура моментально растворяются среди бесцветности больничного двора.
Надо будет выяснить у коллег. А впрочем… так ли уж надо?
Вера заходит в свой корпус и неторопливо поднимается на третий этаж по скошенным, сильно стоптанным у перил ступенькам. Больничная лестница всегда производит на нее впечатление ненадежности, хлипкости. Словно кое-как составленная груда разномастных тарелок.
Вот и до боли знакомый коридор. Обколотые плиточные квадраты плавно переходят в узорчатый бугристый линолеум со следами подсыхающей уборки – грубых грязноватых разводов. Словно по полу размазали густое больничное отчаяние. В ординаторской приоткрыта дверь, и оттуда пахнет подогретой в микроволновке сладковато-вялой едой. Оттуда же тонкой лентой тянется еле слышная, сильно приглушенная музыка. Такие же, как и еда, вялые, многократно разогретые песни.
Вера уже собирается зайти, но нечаянно слышит голос коллеги Жени и резко останавливается.
– А не знаешь, Захарова пришла сегодня на работу?
– По идее должна была. Но я не видел, – отвечает сквозь глухое чавканье еще кто-то из коллег, кажется, Руслан.
– У нее вообще-то сегодня прием.
– Да она вообще какая-то странная. Хочет – приходит, не хочет – не приходит.
– Насчет того, что странная, – это точно. Дней десять назад накинулась на меня в коридоре, стала выспрашивать про какого-то Леонида Акакиевича или что-то в этом роде. Я вообще на операцию спешил и так в итоге и не понял, чего она от меня хотела. А вчера Виталик-санитар сказал, что видел ее поздно вечером в морге, в секционной, на полу, нормально?
Вера прислоняется затылком к шершавой стенке, пытаясь затаить в глубине тела внезапно сбитое, поверхностное дыхание. Успокоить разбушевавшуюся в голове пульсацию.
– В смысле – на полу?
– Ну, сидела в углу в каком-то полном неадеквате. Какой-то бред несла про то, что не нужно ни к кому лезть со своей помощью. Он сначала даже подумал, что она обкуренная. Но это все-таки вряд ли.
– Ну, про обкуренную и правда вряд ли. Но вообще, честно говоря, она и без курева, по-моему, не вполне адекватная.
– Ты про ту давнюю историю с предчувствиями?
– Да не, я даже не про это. Та история – вообще, может, просто слухи. Я о другом. Даже не знаю, как объяснить… – На несколько секунд Руслан замолкает, и из ординаторской доносится ароматное журчание термосного кофе, уютно струящегося в кружки. – Какая-то она безучастная, что ли, отрешенная. Ей вообще как будто на все плевать. Она не пытается расти, не знаю, совершенствоваться как-то. Кандидатскую так и не защитила, ни на одной конференции не была.