Колыбельная белых пираний — страница 38 из 41

Все дети, включая самого Луиса, заливисто смеются. И от этого смеха возникает ощущение влажной поздневесенней улицы, до блеска промытой дождем.

– Ну, летом-то, наверное, и не стоит сидеть над уроками, – чуть заметно улыбается Вера.

– Летом, может, и не стоит, так ведь он и потом, и после каникул будет так же разгильдяйничать!

На несколько секунд пациент замолкает, словно внезапно смутившись. А затем судорожно лезет за чем-то в карман.

– Я это… вообще не просто так пришел. То есть я пришел вас поблагодарить, как уже сказал. Но не просто на словах. Вот, возьмите, пожалуйста. В знак моей признательности.

И он кладет перед Верой на край заляпанного кофейной жижей стола бело-зеленый конвертик с оранжевыми елочками.

Веру словно окатывает изнутри бурной студеной водой. Она отчаянно хочет возразить, хочет сказать что-то точное, мощное, глубинно правдивое, что могло бы отменить и конвертик, и утренние слова Коршунова, и всю несуразность ее прожитой врачебной жизни. Да и не только врачебной. Но слова никак не подбираются в голове, не выстраиваются в желаемую всесильную фразу. И когда она поднимает взгляд от конвертика, ее пациент уже уходит из буфета, уводя за собой пестрый хвост детворы.

Еще около минуты Вера неотрывно смотрит на нелепые оранжевые елочки. В голове вновь вырисовывается мамин рассказ про конвертик, оставшийся лежать на дне помойки. Из неподвижной темноты мыслей возникает снег. Густые хлопья начинают медленное скольжение по железобетонной тверди домов, обступивших двор; по редким, сиротливо жмущимся деревьям. Нигде надолго не задерживаются, не скапливаются тяжелой зернистой коркой. Сразу устремляются вниз, в разверзнутое помоечное нутро, и бело-зеленый конвертик становится чисто белым. А вместе с ним постепенно белеет и Вера – словно ее тоже припорошило снегом.

И тут, в этой мысленной заснеженной тишине мягко звучит голос Аркадия Леонидовича. «У вас еще есть шанс там остаться, – говорит он. – Там. Вы можете никуда оттуда не выходить, если не хотите. Это только вам решать».

И Вере внезапно кажется, что она действительно еще может остаться в прихожей жизни, в уютном несуществовании. Все, что она как бы прожила, – это не по-настоящему, не взаправду. Просто у нее перед глазами пронеслась ее возможная, потенциальная жизнь, которую она вовсе не обязана принимать. Она может навсегда остаться в приятном небытийном полумраке и не появляться на свет. Не выходить в осязаемый реальный мир, до краев наполненный многоликой неминуемой болью; мир, в котором нужно бесконечно бежать; в котором нельзя просто застыть посреди ласкового дремотного леса; мир, в котором нужно отчаянно и ежеминутно бороться.

И я останусь, Аркадий Леонидович, как вы и предполагали.

«Принимайте от пациентов в благодарность бело-зеленые конвертики с оранжевыми елочками», – вторит Аркадию Леонидовичу Коршунов, иронично глядя на Веру.

Приму, конечно, приму. И спрячу в него все, что могло бы произойти, если бы я и правда появилась на свет. А ты, Коршунов, живи и борись на здоровье.

Вера медленным рассеянным жестом берет со стола конверт и кладет его в джинсовый карман. В голове проносится мысль, что сегодня она так и не надела белый халат. И уже не наденет никогда.

В больничный буфет постепенно наплывают люди, выстраиваются в шумливую кривую очередь. Но Вере эта обеденная суета кажется бесконечно далекой.

Вот, собственно, и решение относительно того, что делать дальше. Ничего. Просто не быть. Не рождаться.

От этого простого внезапного прозрения внутри становится безмерно, невообразимо свободно. Вера даже удивляется, что не додумалась до этого раньше. Все, что было нужно, – это изначально отказаться от слепой борьбы за саму жизнь, от мучительного биологического усилия. От необходимости бессмысленного и непрерывного движения. Это же так очевидно.

Теснящий и наступающий со всех сторон мир резко легчает, рассеивается. Даже случайные толчки людей, суматошно снующих мимо с суповыми тарелками, уже совершенно неощутимы. Словно все вокруг окончательно отделилось от Веры и теперь с каждой секундой уплывает все дальше – огромным обломком льдины. Прочь от прихожей жизни, в сторону бурной, оживленной действительности. Тем лучше. Пускай опостылевшая, пропитанная болью повседневность растворяется где-то вдалеке. Как можно дальше.



Теперь уже точно можно никуда не спешить. Несуществующая, свободная Вера выплывает из буфета и невесомо скользит по коридору. Никто ее не замечает, не выделяет взглядом из воздушной больничной пустоты. Бровастая полнощекая уборщица добралась до первого этажа и теперь размазывает скудную летнюю грязь рядом с буфетом. Плюхает в ведро бурую слякотную тряпку, источающую прелый запах; с силой отжимает ее, расставив красные шершавые локти, и продолжает шумно ею водить по волнистому линолеуму. Время от времени поднимает усталые глаза на проходящих мимо людей. Но только не на Веру.

А вот впереди возникают регистратурная Люба и Настенька-санитарка. О чем-то оживленно беседуют, вертят во все стороны соломенно-желтыми головами. И их цепкие энергичные взгляды беспрепятственно скользят сквозь Веру, словно сквозь воздух.

Уже у выхода из корпуса на пути встречается Константин Валерьевич. Вероятно, только что выходил покурить и теперь спешит обратно, к неотложным повседневным делам. На этот раз он, разумеется, не станет уговаривать Веру не принимать необдуманных решений и не увольняться. Никакая Вера и не числится среди его сотрудников. На ее месте всегда работал и работает другой, гораздо более перспективный врач. Такой, который появился в медицине не случайно, не вследствие нелепого трагического происшествия, а по призванию.

Вера пересекает больничный двор, соседнюю улицу и неспешно поднимается на холм крылатой коровы. Город, видимый с холма, сейчас кажется удивительно далеким и отчетливым. Простирается перед Верой в мельчайших подробностях – гораздо дальше, чем обычно. Плавно перерастает в соседние поселения. Словно холм резко вырос, вытянулся вверх, превратившись в неимоверно высокую гору. Пространство внизу бесконечно тянется узкими пыльными улицами, прохладными земляными дворами, несгибаемыми линиями гаражей; приподнимается одноцветными бетонными постройками, однотипными историческими памятниками. Закругляется пестрыми от клумб вокзальными площадями, вьется серебристо-чешуйчатыми полосками рек и где-то там, вдалеке, утопает в густом зеленом полумраке лесопарков.

Внезапно Вера вспоминает, как в своей возможной, потенциальной жизни однажды стояла на холме рядом с январским лесом и как дядя Коля заметил, что вдалеке все будто ищет соединения с воздушной высью, пытаясь преодолеть границу между землей и небом. И теперь ей кажется, что сама она может перейти эту границу в любой момент. Воспарить, унестись в высоту, как когда-то это сделала обглоданная до костей корова, стоящая сейчас рядом. Вобрав в себя единым вдохом весь воздушный простор над городом, Вера способна переместиться настолько далеко, насколько хватит взгляда. Вплоть до белесого солнца, прорастающего сквозь душную облачную пелену. Или даже дальше.

Ее свободная от имени и тела сущность с легкостью может перенестись куда угодно – в том числе и за стены домов. Заглянуть в любой уголок реального мира, никогда ее не знавшего.

Вон там, рядом с вокзальной площадью, на улице, где из канализационного колодца поднимается густой белый пар, в угловой квартире на третьем этаже хрущевки сейчас проживает Тоня.

В школе вместо никогда не существовавшей Веры у нее, конечно, была иная подруга. Более решительная, более находчивая. И эта подруга не-Вера не допустила даже Тониного сближения с невероятным Ванечкой. Каким-то образом быстро и навсегда отвадила его от школьного двора. Возможно, подключив свою энергичную тетю, работавшую в то время в милиции. И уберегла Тоню от сомнительного шарма скользких маслянистых глаз и почти налаженного бизнеса в Москве.

И вот Тоня выросла, располнела, устроилась работать кассиршей в окраинный супермаркет. Стала ярко краситься и носить крупные бижутерные серьги с едко-зелеными камнями. Вышла замуж за тихого, неразговорчивого, мучнисто-серого Матвея с хладокомбината. И родила ему двоих детей. Старшая девочка Даша сейчас сидит на ворсистом темно-коричневом ковре, уткнувшись в планшет с мелькающими мультяшными картинками. Мать сегодня сделала ей такой тугой хвостик, что девочкины ореховые глаза кажутся слегка раскосыми, оттянутыми к вискам. Младший, Егорка, мирно спит в кроватке – наконец-то, после стольких уговоров. Над ним неподвижно и беззвучно белеет мобиль в виде рыбок (еще от Даши остался). Самых обычных пластмассовых рыбок – беззубых и безобидных. Тех, что никогда не станут пираньями.

А сама Тоня сидит на кухне, пропитанной неизменным, никогда не исчезающим запахом жареного лука. За клеенчатым столом, робко жмущимся к стенке.

– Даша, не сиди на полу! – кричит она в комнату, сквозь распахнутую дверь.

Но девочка не реагирует, не двигается с места. Слегка хмурит брови и недовольно подергивает плечом.

Тоня не настаивает. Со вздохом переводит взгляд на окно, на пыльные замызганные стекла. Вспоминает, что еще три месяца назад собиралась их помыть. Но сил в последнее время совсем не осталось – все силы словно безостановочно утекают в открывшуюся где-то в глубине тела червоточину. И Тоня смотрит дальше, за окно, на видимый кусочек облачного неба с промоиной синевы.

Напротив нее сидит подруга не-Вера. Четкими энергичными движениями разливает коричневатую заварку из бледно-розового надколотого чайника.

– Что-то я подустала, – рассеянно жалуется Тоня. – От всего.

– Ну, бывает, Тонечка, период такой, – отвечает не-Вера. – Все наладится. Если хочешь, можем на следующих выходных за черникой съездить. Пока не похолодало. Заодно к Ане заедем в гости, она звала. Ты хоть обстановку сменишь, отвлечешься, развеешься немного.

Тоня в ответ задумчиво пожимает плечами: