– Заодно будет время в зале ожидания сделать рассылку ученикам из второй английской группы и заняться оптимизацией сайта, – бодро говорит она, опуская мутное машинное окно.
А Вера уже переводит взгляд в сторону «Нового города».
На соседней с бизнес-центром улице недавно открылось кафе. Совсем не такое, как «Фиалка» или «Семейный очаг», напоминающие своим битым голубоватым кафелем и пластиковыми столами больничный буфет. Нет, над ним тщательно поработали современные дизайнеры. Создали на первом этаже панельного серого здания оригинальное пространство, сверкающее радужным лоском и погруженное в легкую причудливую асимметрию. Непривычный наклон потолка, изломанные линии стен, нарочито бессистемная расстановка мебели и декора, шарообразные светильники, свисающие на разной высоте, – все так и ждет посетителя, который, согласно задумке, должен одним своим присутствием внести в здешнюю атмосферу гармонию. Или, наоборот, еще больше заострить искусно созданный пространственный дисбаланс.
Около входа виднеется Верина мать. Точнее, женщина, которая могла бы стать Вериной матерью, но не стала. Просто Захарова Вероника Тимофеевна, не имеющая к Вере ровно никакого отношения. Моложавая стройная женщина лет пятидесяти пяти (или чуть больше) с аккуратно уложенными волосами оттенка меди. С чуть заметным беспокойством она вглядывается куда-то вдаль, прищуривает безупречно накрашенные илисто-зеленые глаза.
Рядом с ней, засунув руки в карманы брюк и покачиваясь с пятки на носок, стоит Коршунов.
– Здесь, кстати, я слышал, неплохо готовят тартар, надо будет попробовать, – говорит он, кивая в сторону стеклянной изогнутой двери, и улыбается – лучисто и простодушно. Почти как тогда.
– Митенька, ты пробуй, а я уж точно не стану есть сырое мясо, – пожимает плечами Вероника Тимофеевна.
– Ну и зря, мама. Нельзя же брать из года в год один только греческий салат.
– Зато без паразитов и бактерий. И на фигуре никак не отражается.
В этот момент к ним подходит мужчина – бледный, сухопарый, с шелковистой сединой и впалыми, как будто мягкими висками. И донная густота глаз Вероники Тимофеевны слегка рассеивается.
– Я так понимаю, вы уже познакомились? – с напускной небрежностью спрашивает она. – Представлять вас не надо?
– Уже не надо, – моментально отвечает подошедший Митенькин отец. – Мы виделись вчера.
Он кладет руку на плечо Коршунова и чуть заметно улыбается. Его улыбка кажется ломкой и беззащитной – словно просачивается наружу несмело, нерешительно. А глаза слегка увлажняются трепетным, глубоко запрятанным волнением.
– Ну что ж, раз так, тогда, может, зайдем…
И все трое заходят внутрь, окунаются в искусственную кондиционерную свежесть.
Внезапно Вера понимает, что смотрит на них со странным, слегка щемящим чувством. Как будто разглядывает вскрытый этаж здания, в котором когда-то жила и которое теперь сносят. И вот, среди пыльных обломков, среди остатков давней, уже полузабытой жизни она вдруг обнаруживает нечто знакомое, уцелевшее. Старый родной диван или абажур, когда-то успокаивавший ее приглушенным абрикосовым светом. И тут же внутри что-то вздрагивает, переворачивается, начинает горячо пульсировать. Но проходит миг, и все исчезает в серой густой пыли, рассеивается в кромешной темноте небытия. Этого всего уже нет, это все ушло в никуда вместе с тобой, с твоими горячими щемящими чувствами. А вместо этого возникают другая реальность, другое здание и другой, никак не относящийся к тебе интерьер, закрытый плотной стеной от постороннего взгляда.
И эти трое людей живут в реальности, в которой Веры нет. Место Веры занимает Митенька, выигравший по всем параметрам борьбу за существование. За право находиться сейчас в живых, сидеть за столиком прохладного дизайнерского кафе. А Вере остается лишь признать поражение и успокоиться в своем небытийном дремотном уюте, далеком от противостояний, от спешки, от неизбежной, неотвратимой боли.
И Вера успокаивается. В конце концов, это был ее выбор. Она сама только что решила сдаться, уступив Митеньке свою жизнь.
– Готовы сделать заказ? – улыбается миниатюрная официантка с тонкой белокурой косичкой.
Коршунов и его отец все еще рассеянно смотрят в глянцевые страницы меню. А Вероника Тимофеевна с демонстративной обреченностью пожимает плечами:
– Ну что ж, давайте попробуем ваш тартар, куда деваться. Говорят, он у вас вкусный.
– Отличный выбор. Только должна сразу вас предупредить: у нас сейчас очень много заказов, поэтому придется подождать.
– Не страшно, подождем. Мы никуда не торопимся, – отвечает Вероника Тимофеевна. И после паузы зачем-то добавляет: – Даже я. Раз такое дело.
Даже она. Даже у нее вдруг появилось время.
Вера прислушивается к разлившемуся внутри молчанию и пожимает плечами. Ну и пусть. Тем лучше.
Похолодевшим, почти равнодушным взглядом она окидывает пространство, в котором ее не существует. Отрешенно смотрит на плоские крыши хрущевок. На тяжелеющее солнце, которое начинает медленно скатываться к горизонту горячей маслянистой каплей. Вере уже видится осень, происходящая без нее. Дворы и скверы все раньше зажигают где-то внутри себя фонари. Все чаще идет дождь, и пестрые городские огни повторяются в бесформенных жирных лужах, дробятся до бесконечности. А вот уже падают густые снежные хлопья, и земля покрывается все более толстой коркой ноздреватого сизого льда. Город неспешно погружается в глубокую зимнюю спячку.
В мире без Веры все плывет своим чередом. Никто и ничто не замечает ее отсутствия. Безразличное к мелочам широкое течение жизни не останавливается и даже не замедляется.
Но вдруг что-то странное, не вписанное в общую гармоничную картину, цепляет Верин взгляд.
На пригородном кладбище, на том самом месте, где неделю назад в своей возможной, потенциальной жизни Вера видела могилу Коршунова, теперь белеет в снегу совсем другая могила. Высеченные имя и фамилия – простые, бесхитростные – не навевают на нее никаких особых воспоминаний. Но на этот раз на гранитном надгробии размещен портрет покойника, и Вера напряженно вглядывается в смутно знакомые черты. Как будто этот портрет что-то говорит ей – громко, отчаянно и при этом неразборчиво. Она всеми силами пытается понять, услышать обращенный к ней беззвучный голос. Пытается вспомнить. Но образы в памяти неуклонно распадаются, словно плохо состыкованные фрагменты мозаики.
И внезапно, с накатившей волной густого внутреннего изумления, Вера вспоминает.
Это ведь он, тот самый пациент, что сегодня разговаривал с ней в больничном буфете. И положил перед ней «в знак признательности» бело-зеленый конвертик с оранжевыми елочками.
– Зря вы так, – словно говорит он с портрета. – Очень зря. Теперь мой сынишка останется сиротой. И неизвестно, что с ним станет в будущем. А ведь все могло бы быть по-другому.
Его воображаемые слова разрастаются в Вериной голове; становятся массивными, плотными, как будто осязаемыми.
А затем в памяти всплывает и остальное. Всплывает ночное дежурство двухнедельной давности. Бессонная темнота, мучительно капающий кран. Звонок регистратурной Любы. И снова он. С эпидидимоорхитом. Болезненное уплотнение в мошонке. И совершенно неощутимая меланома, медленно назревающая внутри его крупного рыхлого тела. Колыбельный пациент. Тот самый, которого она от безнадежности отправила к онкодерматологу – на заранее бессмысленный, абсурдный прием, не способный ничего изменить.
Но ведь сегодня он сказал, что в итоге все будет хорошо… Что благодаря моему совету он обратился за помощью вовремя. Что все поправимо. Олег Игоревич обещал ему выздоровление и жизнь. А главное…
Вера вздрагивает, внезапно ощутив порыв напористого свежего ветра.
…Главное, что сегодня в больничном буфете колыбельная с его приходом не зазвучала. А значит, все и правда поправимо.
Но такое невозможно. Если колыбельная начинает для кого-то звучать, то она уже не может затихнуть. Не может вернуться обратно в тишину, отменяя тем самым уже предрешенную близкую смерть.
И тем не менее она затихла.
Мир вокруг как будто резко уплотняется, и Вера снова видит себя на привычном, вовсе не выросшем до неба холме крылатой коровы посреди цветущего летнего дня. Воздух тяжелеет, набирает в себя сладкие августовские вкусы и одновременно предосеннюю свежесть. Беспрепятственно стелется живым неудержимым дуновением.
Вера думает, что ей всегда так хотелось примирить непримиримое, совместить в одной реальности две несовместимые жизни – свою и Коршунова. Так хотелось надеяться на чудо, способное это осуществить, несмотря на логику, на природу вещей, на неумолимые законы времени. Но такого чуда не произошло. В реальности по-прежнему оставалось одно-единственное место, которое могло принадлежать либо ей, либо Митеньке. Но никак не им обоим.
Зато произошло другое чудо.
Необратимое разрушение внутри человеческого тела внезапно остановилось. Настойчивая, равнодушно подступающая смерть неожиданно повернула вспять. Отступила перед заявленными врачебными мерами, перед готовностью вмешаться в ее планы. И переливчатые звуки пираньевой колыбельной угасли, растворились в нестрашной, успокоительной тишине.
Никакого логического объяснения этому чуду нет. Как, впрочем, и любому другому чуду. Как и самой колыбельной, время от времени звучащей в Вериной голове. И предупреждающей о близости смерти, которую, как выясняется, порой еще можно отвратить.
Логичность стремительно отступает куда-то очень далеко, в чужеродное пространство, невидимое с холма крылатой коровы. А вместе с ней отступает и сама необходимость в поиске связных, рациональных объяснений происходящему. Остаются лишь теплое трепещущее изумление перед чудом и робкое ощущение сопричастности.
Вера машинально комкает в кармане конверт. Растревоженный, напитанный летними ароматами воздух ложится на нее всей тяжестью, напористо прижимает ее к земле. Словно заставляет остро почувствовать собственную телесность. И внутри Веры все постепенно наливается непривычным ощущением собственной правомерности, оправданности своего гулко стучащего сердца.