– Ты разоблачен. Мерзляков, – сказал невропатолог. – Но я просил начальника. Тебя не отдадут под суд, не пошлют на штрафной прииск, тебя просто выпишут из больницы, и ты вернешься на свой прииск, на старую работу. Ты, брат, герой. Целый год морочил нам голову.
– Ничего я не знаю, – сказала горилла, не поднимая глаз.
– Как не знаешь? Ведь тебя только что разогнули!
– Никто меня не разгибал.
– Ну, милый мой, – сказал невропатолог. – Это уже вовсе лишнее. Я с тобой хотел по-хорошему. А так – гляди, сам будешь проситься на выписку через неделю.
– Ну что там еще будет через неделю, – тихо сказал Мерзляков. Как ему было объяснить врачу, что даже лишняя неделя, лишний день, лишний час, прожитый не на прииске, это и есть его, мерзляковское, счастье. Если врач не понимает этого сам, как объяснить ему? Мерзляков молчал и глядел в пол.
Мерзлякова увели, а Петр Иванович пошел к начальнику больницы.
– Так можно завтра, а не через неделю, – сказал начальник, выслушав предложение Петра Ивановича.
– Я обещал ему неделю, – сказал Петр Иванович, – не обеднеет же больница.
– Ну, ладно, – сказал начальник. – Пусть через неделю. Только меня позовите. А привязывать будете?
– Нельзя привязывать, – сказал невропатолог. – Вывихнет руку или ногу. Держать будут. – И, взяв историю болезни Мерзлякова, невропатолог написал в графе назначений «шоковая терапия» и поставил дату.
При шоковой терапии вводится в кровь больного доза камфорного масла в количестве, в несколько раз превышающей дозу того же лекарства, когда его вводят подкожным уколом для поддержания сердечной деятельности тяжелобольных. Действие ее приводит к внезапному приступу, подобному приступу буйного сумасшествия или эпилептическому припадку. Под ударом камфоры резко повышается вся мышечная деятельность, все двигательные силы человека. Мышцы приходят в напряжение небывалое, и сила больного, потерявшего сознание, удесятеряется. Приступ длится несколько минут.
Прошло несколько дней, а Мерзляков и не думал разгибаться по своей воле. Пришло утро, записанное в истории болезни, и Мерзлякова привели к Петру Ивановичу. На Севере дорожат всяким развлечением – докторский кабинет был полон. Восемь здоровенных санитаров выстроились вдоль стен. Посреди кабинета стояла кушетка.
– Здесь и будем делать, – сказал Петр Иванович, вставая из-за стола. – К хирургам ходить не станем. Кстати, где Сергей Федорович?
– Он не придет, – сказала Анна Ивановна, дежурная сестра. – Он сказал «занят».
– Занят, занят, – повторил Петр Иванович. – Ему полезно было бы посмотреть, как я делаю за него его работу.
Мерзлякову засучили рукав, и фельдшер помазал его руку йодом. Взяв в правую руку шприц, фельдшер проколол иглой вену близ локтевого сгиба. Темная кровь хлынула из иглы внутрь шприца. Фельдшер мягким движением большого пальца нажал поршень, и желтый раствор стал уходить в вену.
– Побыстрей вливайте! – сказал Петр Иванович. – И живей отходите в сторону. А вы, – сказал он санитарам, – держите его.
Огромное тело Мерзлякова подпрыгнуло и забилось в руках санитаров. Восемь человек держали его. Он хрипел, бился, лягался, но санитары держали его крепко, и он стал затихать.
– Тигра, тигра так удержать можно, – кричал Петр Иванович в восторге. – В Забайкалье тигров так руками ловят. Вот обратите внимание, – говорил он начальнику больницы, – как Гоголь преувеличивает. Помните конец «Тараса Бульбы»? «Мало не тридцать человек повисло у него по рукам и по ногам». А эта горилла покрупнее Бульбы-то. И всего восемь человек.
– Да, да, – сказал начальник. Гоголя он не помнил, но шоковая терапия ему чрезвычайно понравилась.
На следующее утро Петр Иванович во время обхода больных задержался у койки Мерзлякова.
– Ну, как, – спросил он, – какое твое решение?
– Выписывайте, – сказал Мерзляков.
<1956>
Заговор юристов
В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак – людские отходы золотого забоя. Из разреза, где добывают пески и снимают торф, было три пути: «под сопку» – в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта работала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги «Выполнение плана – закон» и «Довести план до забойщиков» были не просто словами. Их толковали так: не выполнил норму – нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью.
И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хорошо помнил здешнюю поговорку: «В лагере убивает большая пайка, а не маленькая». Я не гнался за большой пайкой основных забойных бригад.
Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, и не знал его лица – была в разгаре зима, голова бригадира была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, а вечером в бараке было темно – бензиновая колымка едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только, хриплый, простуженный голос.
Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой – пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше начальства в забое, меньше ругани и битья.
Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло.
Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.
Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той «золотой» бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.
Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.
– Останешься дома, – прохрипел он.
– На утро перевели, что ли? – недоверчиво сказал я.
Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.
– Нет, тебя Романов вызывает.
– Романов? Кто такой Романов?
– Ишь, гад, Романова не знает, – вмешался дневальный.
– Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.
– В восемь часов!
Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.
Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.
– Пора, пора, – тряс меня за плечо дневальный. – Иди – покурить принеси, не забудь.
Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:
– Ты кто?
– Заключенный Андреев по вызову.
Раздался грохот щеколд, звон замков – и все замолкло.
Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку – носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.
Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.
Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта – там играл радиоприемник.
Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.
Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное – тепла. Голландская печка была раскалена.
– Вот и познакомились, – восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. – Вот и познакомились. Ну, проходи. – И он открыл дверь в соседнюю комнату – кабинетик с письменным столом, двумя стульями.
– Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.
Он порылся в бумагах на столе.
– Как твое имя? Отчество?
Я сказал.
– А год рождения?
– Тысяча девятьсот седьмой.
– Юрист?
– Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.
– Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.
Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.
Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.
– Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?
– Все со мной.
– Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу…
– Мне все равно.
– Вот и хорошо.
Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.
Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки – насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.
Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.
– Поехали, поехали.
Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.
Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.
Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.
– Сколько сегодня, Миша? – спросил Романов у шофера.