Он шел тайгой, без дороги, пока не обессилел.
А над лесной поляной поднялось солнце, и тем, кто прятался в стогах, были хорошо видны фигуры людей в военной форме – со всех сторон поляны.
– Конец, что ли? – сказал Иващенко и толкнул Хачатуряна локтем.
– Зачем конец? – сказал Ашот, прицеливаясь. Щелкнул винтовочный выстрел, упал солдат на тропе.
Тотчас же со всех сторон открылась стрельба по стогам.
Солдаты по команде бросились по болоту к стогам, затрещали выстрелы, раздались стоны.
Атака была отбита. Несколько раненых лежали в болотных кочках.
– Санитар, ползи, – распорядился какой-то начальник.
Из больницы предусмотрительно был взят санитар из заключенных Яшка Кучень, житель Западной Белоруссии. Ни слова не говоря, арестант Кучень пополз к раненому, размахивая санитарной сумкой. Пуля, попавшая в плечо, остановила Кученя на полдороге.
Выскочил, не боясь, начальник отряда охраны – того самого отряда, который разоружили беглецы. Он кричал:
– Эй, Иващенко, Солдатов, Пугачев, сдавайтесь, вы окружены. Вам некуда деться.
– Иди, принимай оружие, – закричал Иващенко из стога.
И Бобылев, начальник охраны, побежал, хлюпая по болоту, к стогам.
Когда он пробежал половину тропы, щелкнул выстрел Иващенко – пуля попала Бобылеву прямо в лоб.
– Молодчик, – похвалил товарища Солдатов. – Начальник ведь оттого такой храбрый, что ему все равно: его за наш побег или расстреляют, или срок дадут. Ну, держись!
Отовсюду стреляли. Зататакали привезенные пулеметы.
Солдатов почувствовал, как обожгло ему обе ноги, как ткнулась в его плечо голова убитого Иващенко.
Другой стог молчал. С десяток трупов лежало в болоте.
Солдатов стрелял, пока что-то не ударило его по голове, и он потерял сознание.
Николай Сергеевич Браудэ, старший хирург большой больницы, телефонным распоряжением генерал-майора Артемьева, одного из четырех колымских генералов, начальника охраны всего Колымского лагеря, был внезапно вызван в поселок Личан вместе с «двумя фельдшерами, перевязочным материалом и инструментом» – как говорилось в телефонограмме.
Браудэ, не гадая понапрасну, быстро собрался, и полуторатонный, видавший виды больничный грузовичок двинулся в указанном направлении. На шоссе больничную машину беспрерывно обгоняли мощные «студебеккеры», груженные вооруженными солдатами. Надо было сделать всего сорок километров, но из-за частых остановок, из-за скопления машин где-то впереди, из-за беспрерывных проверок документов Браудэ добрался до цели только через три часа.
Генерал-майор Артемьев ждал хирурга в квартире местного начальника лагеря. И Браудэ, и Артемьев были старые колымчане, и судьба их сводила вместе уже не в первый раз.
– Что тут, война, что ли? – спросил Браудэ у генерала, когда они поздоровались.
– Война не война, а в первом сражении двадцать восемь убитых. А раненых посмотрите сами.
И пока Браудэ умывался из рукомойника, привешенного у двери, генерал рассказал ему о побеге.
– А вы, – сказал Браудэ, закуривая, – вызвали бы самолеты, что ли? Две-три эскадрильи, и бомбили, бомбили… Или прямо атомной бомбой.
– Вам все смешки, – сказал генерал-майор. – А я без всяких шуток жду приказа. Да еще хорошо – уволят из охраны, а то ведь с преданием суду. Всякое бывало.
Да, Браудэ знал, что всякое бывало. Несколько лет назад три тысячи человек были посланы зимой пешком в один из портов, где склады на берегу были уничтожены бурей. Пока этап шел, из трех тысяч человек в живых осталось человек триста. И заместитель начальника управления, подписавший распоряжение о выходе этапа, был принесен в жертву и отдан под суд.
Браудэ с фельдшерами до вечера извлекал пули, ампутировал, перевязывал. Раненые были только солдаты охраны – ни одного беглеца среди них не было.
На другой день к вечеру привезли опять раненых. Окруженные офицерами охраны, два солдата принесли носилки с первым и единственным беглецом, которого увидел Браудэ. Беглец был в военной форме и отличался от солдат только небритостью. У него были огнестрельные переломы обеих голеней, огнестрельный перелом левого плеча, рана головы с повреждением теменной кости. Беглец был без сознания.
Браудэ оказал ему первую помощь и, по приказу Артемьева, вместе с конвоирами повез раненого к себе в большую больницу, где были надлежащие условия для серьезной операции.
Все было кончено. Невдалеке стоял военный грузовик, покрытый брезентом, – там были сложены тела убитых беглецов. И рядом – вторая машина с телами убитых солдат.
Можно было распустить армию по домам после этой победы, но еще много дней грузовики с солдатами разъезжали взад и вперед по всем участкам двухтысячекилометрового шоссе.
Двенадцатого – майора Пугачева – не было.
Солдатова долго лечили и вылечили – чтобы расстрелять. Впрочем, это был единственный смертный приговор из шестидесяти – такое количество друзей и знакомых беглецов угодило под трибунал. Начальник местного лагеря получил десять лет. Начальница санитарной части доктор Потанина по суду была оправдана; и едва закончился процесс, она переменила место работы. Генерал-майор Артемьев как в воду глядел – он был снят с работы, уволен со службы в охране.
………………………………………………..
Пугачев с трудом сполз в узкую горловину пещеры – это была медвежья берлога, зимняя квартира зверя, который давно уже вышел и бродит по тайге. На стенах пещеры и на камнях ее дна попадались медвежьи волоски.
«Вот как скоро все кончилось, – думал Пугачев. – Приведут собак и найдут. И возьмут».
И, лежа в пещере, он вспомнил свою жизнь – трудную мужскую жизнь, жизнь, которая кончается сейчас на медвежьей таежной тропе. Вспомнил людей – всех, кого он уважал и любил, начиная с собственной матери. Вспомнил школьную учительницу Марию Ивановну, которая ходила в какой-то ватной кофте, покрытой порыжевшим, вытертым черным бархатом. И много, много людей еще, с кем сводила его судьба, припомнил он.
Но лучше всех, достойнее всех были его одиннадцать умерших товарищей. Никто из тех, других людей его жизни не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди его жизни.
Пугачев сорвал бруснику, которая кустилась на камне у самого входа в пещеру. Сизая, морщинистая, прошлогодняя ягода лопнула в пальцах у него, и он облизал пальцы. Перезревшая ягода была безвкусна, как снеговая вода. Ягодная кожица пристала к иссохшему языку.
Да, это были лучшие люди. И Ашота фамилию он знал теперь – Хачатурян.
Майор Пугачев припомнил их всех – одного за другим – и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил.
1959
Букинист
Из ночи я был переведен в день – явное повышение, утверждение, удача на опасном, но спасительном пути санитара из больных. Я не заметил, кто занял мое место, – сил для любопытства у меня не оставалось в те времена, я берег каждое свое движение, физическое или душевное – как-никак мне уже приходилось воскресать, и я знал, как дорого обходится ненужное любопытство.
Но краем глаза в ночном полусне я увидел бледное грязное лицо, заросшее густой рыжей щетиной, провалы глаз, глаз неизвестного цвета, скрюченные отмороженные пальцы, вцепившиеся в дужку закопченного котелка. Барачная больничная ночь была так темна и густа, что огонь бензинки, колеблемый, сотрясаемый будто бы ветром, не мог осветить коридор, потолок, стену, дверь, пол и вырывал из темноты только кусочек всей ночи: угол тумбочки и склонившееся над тумбочкой бледное лицо. Новый дежурный был одет в тот же халат, в котором дежурил я, грязный рваный халат, расхожий халат для больных. Днем этот халат висел в больничной палате, а ночью напяливался на телогрейку дежурного санитара из больных. Фланель была необычайно тонкой, просвечивала – и все же не лопалась; больные боялись или не могли сделать резкое движение, чтобы халат не распался на части.
Полукруг света раскачивался, колебался, менялся. Казалось, холод, а не ветер, не движение воздуха, а сам холод качает этот свет над тумбочкой дежурного санитара. В световом пятне качалось лицо, искаженное голодом, грязные скрюченные пальцы нашаривали на дне котелка то, чего нельзя было поймать ложкой. Пальцы, даже отмороженные, нечувствительные пальцы, были надежнее ложки – я понял суть движения, язык жеста.
Все это мне было не надо знать – я ведь был дневной санитар.
Но через несколько дней – поспешный отъезд, неожиданное ускорение судьбы внезапным решением – и кузов грузовика, сотрясающегося от каждого рывка автомашины, ползущей по вымерзшему руслу безымянной речки, по таежному зимнику ползущей к Магадану, к югу. В кузове грузовика взлетают и ударяются о дно с деревянным стуком, перекатываются, как деревянные поленья, два человека. Конвоир сидит в кабине, и я не знаю – ударяет меня дерево или человек. На одной из кормежек жадное чавканье соседа показалось мне знакомым, и я узнал скрюченные пальцы, бледное грязное лицо.
Мы не говорили друг с другом – каждый боялся спугнуть свое счастье, арестантское счастье. Машина спешила – дорога кончилась в одни сутки.
Мы оба ехали на фельдшерские курсы, по лагерному наряду. Магадан, больница, курсы – все это было как в тумане, в белой колымской мгле. Есть ли вехи, дорожные вехи? Принимают ли пятьдесят восьмую? Только десятый пункт. А у моего соседа по кузову машины? Тоже десятый – «аса». Литер: «антисоветская агитация». Приравнивается к десятому пункту.
Экзамен по русскому языку. Диктант. Отметки выставляют в тот же день. Пятерка. Письменная работа по математике – пятерка. Устное испытание по математике – пятерка. От тонкости «Конституции СССР» будущие курсанты избавлены – это все знали заранее… Я лежал на нарах, грязный, все еще подозрительно вшивый – работа санитаром не уничтожала вшей, а может быть, мне это только казалось, вшивость – это один из лагерных психозов. Давно уж нет вшей, а никак не заставишь себя привыкнуть не к мысли (что мысль?), к чувству, что вшей больше нет; так было