Через несколько смен Андреева и Чудакова поставили в вентиляционный штрек на верхнюю плиту – спускать в уклон на тридцать метров пустые вагонетки и вытаскивать груженые. Вагонетку разворачивали на плите, наводили колеса на рельсы, уходящие в уклон, прикрепляли к вагонетке стальной трос и, цепляя барабанчиком за лебедочный трос, толкали вагонетку вниз. Цепляли по очереди. Очередь была Чудакова.
Вагонетки шли и шли, одна за другой, рабочий день был в полном разгаре, как вдруг Чудаков ошибся – столкнул вагонетку вниз, не прицепив ее к тросу. «Орел!» – авария шахтная! Раздался глухой грохот, лязг железа, треск стоек; столбы белой пыли заполнили уклон.
Чудакова тут же арестовали, а Андреев вернулся в барак. Вечером его вызвали к Косаренко, к начальнику.
Косаренко метался по кабинету.
– Что наделал? Что наделал, я спрашиваю? Вредитель!
– Да вы с ума сошли, гражданин начальник, – сказал Андреев. – Ведь это Чудаков случайно…
– Ты научил, гад! Вредитель! Остановил шахту!
– При чем же тут я? И никто шахты не останавливал – шахта работает… Чего вы орете?
– Он не знает! Вот Корягин пишет… Он член партии.
Большой рапорт, написанный мелким почерком Корягина, действительно лежал на столе начальника.
– Ответишь!
– Воля ваша!
– Иди, гад!
Андреев ушел. В бараке, в кабинке десятников был шумный разговор, прервавшийся с приходом Андреева.
– Ты к кому?
– К вам, Николай Антонович, – обратился Андреев к старшому. – Куда работать завтра выходить?
– Доживи до завтра, – сказал Мишка Тимошенко.
– Это не твоя забота.
– Вот через таких грамотеев я и срок имею, честное слово, Антоныч, – сказал Мишка. – Через Иванов Ивановичей этих.
– Вот к Мишке пойдешь, – сказал Николай Антонович. – Так Корягин распорядился. Если тебя не арестуют. А Мишка выкрутит тебе кручину.
– Надо знать, где находишься, – строго сказал Тимошенко. – Фашист проклятый.
– Ты сам фашист, дурак, – сказал Андреев и пошел отдать кой-какие вещи товарищам – запасные портянки, старый, но еще крепкий бумажный шарф, чтоб к аресту не было ничего лишнего из вещей.
Соседом Андреева по нарам был бывший декан горного факультета Тихомиров. Он работал на шахте крепильщиком. Главный инженер пытался «выдвинуть» профессора хотя бы в десятники, но начальник угольного района Свищев отказал наотрез и недобро посмотрел на своего заместителя.
– Если поставить Тихомирова, – сказал Свищев главному инженеру, – тогда вам нечего делать на шахте. Поняли? И чтобы я больше таких разговоров не слышал.
Тихомиров ждал Андреева.
– Ну, что?
– Переспим это дело, – сказал Андреев. – Война.
Андреева не арестовали. Оказалось, что Чудаков не хочет лгать. Его продержали с месяц на карцерном пайке – кружка воды и триста граммов хлеба, но не могли склонить ни к каким заявлениям – Чудаков в заключении был не первый раз и знал всему настоящую цену.
– Что ты меня учишь? – сказал он следователю. – Андреев мне ничего плохого не сделал. Я знаю порядки. Вам ведь меня судить неинтересно. Вам Андреева надо засудить. Ну, пока я жив, не засудите его, мало еще каши лагерной ели.
– Ну, – сказал Корягин Мишке Тимошенко, – на тебя одна надежда. Ты справишься.
– Есть, понятно, – сказал Тимошенко. – Сначала мы ему «по животу» – паек снизим. Ну и если проговорится…
– Дурак, – сказал Корягин. – При чем тут проговорится? Первый день на свете живешь, что ли?
Корягин снял Андреева с подземной работы. Зимой холод в шахте достигает всего двадцати градусов на нижних горизонтах, а на улице – шестьдесят. Андреев стоял в ночной смене на высоком терриконнике, где громоздилась порода. Вагонетки с породой поднимались туда время от времени, и Андреев должен был разгружать их. Вагонеток было мало, холод страшный, и даже ничтожный ветер превращал ночь в ад. Там впервые на колымской земле Андреев заплакал – раньше никогда этого с ним не бывало, разве лишь в молодые годы, когда приходили письма матери и Андреев не в силах был их прочитать без слез и вспомнить о них без слез. Но это было давно. А здесь почему он плакал? Бессилие, одиночество, холод – Андреев привык, настроился в лагере вспоминать стихи, что-то шептать, повторять неслышно – на морозе думать было нельзя. Человеческий мозг не может работать на морозе.
Несколько ледяных смен, и Андреев снова в шахте, снова на откатке, и напарник его – Кузнецов.
– Хорошо, что ты здесь! – радовался Андреев. – И меня опять в шахту взяли. Что с Корягиным случилось?
– Да, говорят, на тебя материалы уже собрали. Достаточно, – говорил Кузнецов. – Больше не надо. Я и вернулся. Работать с тобой хорошо. И Чудаков вышел. Изолятора ему дали. Как скелет. Банщиком будет пока. Не будет больше на шахте работать.
Новости были значительные.
Десятники из заключенных ходили в лагерь без конвоя после смены, выполнив свои отчетные обязанности. Мишка Тимошенко решил сходить в баню до прихода рабочих из лагеря, как делал всегда.
Незнакомый костлявый банщик отпер крючок и открыл дверь.
– Ты – куда?
– Я – Тимошенко.
– Вижу, что Тимошенко.
– Ты меньше разговаривай, – сказал десятник. – Не пробовал еще моего термометра – попробуешь. Иди, давай пар. – И, оттолкнув банщика, Тимошенко вошел в баню. Черный влажный мрак наполнял шахтерскую баню. Черные закопченные потолки, черные шайки, черные лавки вдоль стен, черные окна. В бане было темно и сухо, как в шахте, и шахтерская лампа «вольфа» с треснутым стеклом висела, воткнутая крючком в столб посреди бани, как в шахтную стойку.
Мишка быстро разделся, выбрал неполную бочку холодной воды, завел туда паровую трубу – в помещении бани был бойлер, и воду грели горячим паром.
Костлявый банщик смотрел с порога на розовое, пышное тело Тимошенко и молчал.
– Я вот так люблю, – сказал Тимошенко, – чтобы парок был живой. Ты воду нагреешь немного, я в бочку залезу, и ты пускай пар помалу. Хорошо будет, я постучу по трубе, и ты пар выключай. Прежний-то банщик, одноглазый, все мои привычки знал. Где он?
– Не знаю, – ответил костлявый. Ключицы банщика натягивали гимнастерку.
– А ты откуда?
– Из изолятора.
– Ты Чудаков, что ли?
– Да, Чудаков.
– Не узнал тебя. Богатым будешь, – засмеялся десятник.
– Это я в изоляторе так доплыл – вот ты и не узнаешь! Слышь, Мишка, – сказал Чудаков, – а ведь я видел тебя…
– Где?
– А за мостом. Слышал, что ты там уполномоченному пел…
– Каждый сам себя спасает, – сказал Тимошенко. – Закон тайги. Время военное. А ты – дурак. Дурак ты, Чудаков. Дурак, и уши холодные. Такое принял из-за этого черта Андреева.
– Ну, это уж мое дело, – сказал банщик и вышел. Пар загремел, забурлил в бочке, вода согрелась. Мишка постучал – Чудаков выключил пар.
Мишка влез на скамейку и со скамейки перевалился в узкую высокую бочку… Были бочки пониже, пошире, но десятник любил париться именно в этой. Вода достигала Мишке до горла. Жмурясь от удовольствия, десятник постучал по трубе. Сейчас же забурлил пар. Стало тепло. Мишка просигналил банщику, но горячий пар продолжал хлестать в трубу. Пар обжигал тело, и Тимошенко испугался, застучал еще, пытаясь вырваться, выскочить из бочки, но бочка была узка, железная труба мешала лезть – в бане ничего не было видно из-за белого, клокочущего, густеющего пара, и Мишка закричал диким голосом.
Баня для рабочих в этот день не состоялась.
Когда открыли двери и окна, густой мутно-белый туман рассеялся – пришел лагерный врач. Тимошенко уже не дышал – он был сварен заживо.
Чудакова из банщиков перевели куда-то, вернулся одноглазый – его никто не снимал с работы, просто он был один день на группе «В» – временно освобожден от работы по болезни. У него была температура.
1959
Май
Днище деревянной бочки было выбито и заделано решеткой из полосового железа. В бочке сидел пес Казбек. Сотников кормил Казбека сырым мясом и просил всех прохожих тыкать в собаку палкой. Казбек рычал и грыз палку в щепы. Прораб Сотников воспитывал злобу в будущем цепном псе.
Золото всю войну мыли лотками – старательской добычей, ранее запрещенной на приисках. Раньше лотком мог мыть только промывальщик из службы разведки. Суточный план давался до войны в кубометрах грунта, а во время войны – в граммах металла.
Однорукий лоточник ловко нагребал грунт на лоток скребком и, намыв воды, осторожно встряхивал лоток над ручьем, сбывая в ручей размытый в лотке камень. На дне лотка, когда сбегала вода, оставалась золотая крупинка, и, положив лоток на землю, рабочий ногтем поддевал крупинку и переносил ее на клочок бумаги. Бумага складывалась, как аптечный порошок. Целая бригада одноруких саморубов зимой и летом «мыла» золото. И сдавала крупинки металла, зернышки золота в приисковую кассу. За это одноруких кормили.
Следователь Иван Васильевич Ефремов поймал таинственного убийцу, которого искали больше недели. Неделю назад в избушке геологоразведчиков, километрах в восьми от поселка, были зарублены топором четыре взрывника. Украдены были хлеб и махорка, деньги не найдены. Прошла неделя, и в рабочей столовой татарин из плотничьей бригады Русланова выменял вареную рыбу на щепотку махорки. Махорки на прииске не было с начала войны – привозили «аммонал», зеленый самосад невероятной крепости, пытались выращивать табак. Махорка была только у вольняшек. Татарин был арестован и во всем признался и даже показал место в лесу, куда он закинул в снег окровавленный топор. Ивану Васильевичу Ефремову выходила большая награда.
Случилось так, что Андреев был соседом по нарам этого татарина – самого обыкновенного голодного парнишки, «фитиля». Арестовали и Андреева. Через две недели его выпустили, – за это время было много новостей – Колька Жуков зарубил ненавистного бригадира Королева. Этот бригадир бил Андреева ежедневно на глазах у всей бригады, бил беззлобно, не спеша, и Андреев боялся его.
Андреев ощупал в кармане бушлата обломок пайки белого американского хлеба, оставшийся от обеда. Была тысяча способов продлить наслаждение пищей. Можно было лизать этот хлеб, пока он не исчезнет с ладони; можно было отщипывать от него крошки, мельчайшие крошки, и сосать каждую крошку, ворочая ее во рту языком. Можно было поджарить на печке, всегда топящейся, подсушить этот хлеб и есть темно-коричневые, обожженные кусочки хлеба – еще не сухари, но и не хлеб. Можно было резать хлеб ножом на тончайшие пластины и только тогда подсушивать их. Можно было заварить хлеб горячей водой, вскипятить его, размешать и превратить в горячий суп, в мучную болтушку. Можно было крошить кусочки в холодную воду и солить их – получалось нечто вроде тюри. Все это надо было успеть сделать за те четверть часа, что оставались у Андреева из обеденного перерыва. Андреев доедал хлеб по-своему. В маленькой консервной банке кипятилась вода, пресная снеговая вода, грязная от попавших в банку мельчайших углей или стланиковой хвои. В белый крутой кипяток Андреев совал свой хлеб и ждал. Хлеб раздувался, как губка, белая губка. Палочкой, щепкой Андреев отрывал горячие кусочки губки и вкладывал их в рот. Размокший хлеб исчезал во рту мгновенно.