– А тебе не все равно? Я продаю полушубок. За пятьсот рублей. Ты его покупаешь. Это лишний вопрос – отрезал я полы или нет.
И верно, вопрос был лишний, и я поторопился заплатить Иванову и принес домой полушубок, примерил и стал ждать.
Собачья упряжка, быстрый взгляд черных глаз якута, онемевшие пальцы, которыми я вцепился в нарты, полет и поворот – речка какая-то, лед, кусты, бьющие по лицу больно. Но у меня все завязано, все укреплено. Десять минут полета, и почтовый поселок, где…
– Марья Антоновна, меня не подбросят?
– Подбросят.
Здесь еще в прошлом году, прошлым летом заблудился маленький якутский мальчик, пятилетний ребенок, и я и Марья Антоновна пытались начать розыски ребенка. Помешала мать. Она курила трубку, долго курила, потом черные свои глаза навела на нас с Марьей Антоновной. Не надо искать. Он придет сам. Не заблудится. Это его земля.
А вот и олени – бубенцы, нарты, палка у каюра. Только эта палка называется хореем, а не остолом, как для собак.
Марья Антоновна, которой так скучно, что она каждого проезжего провожает далеко – за околицу таежную – что называется околицей в тайге.
Прощайте, Марья Антоновна.
Я бегу рядом с нартами, но больше сажусь, присаживаюсь, цепляюсь за нарты, падаю, снова бегу. К вечеру огни большой трассы, гул ревущих, пробегающих сквозь мглу машин.
Рассчитываюсь с якутами, подхожу к обогревалке – дорожному вокзалу. Печка там не топится – нет дров. Но все-таки крыша и стены. Здесь уже есть очередь на машину к центру, к Магадану. Очередь невелика – один человек. Гудит машина, человек выбегает во мглу. Гудит машина. Человек уехал. Теперь мне надо выбегать на мороз.
Пятитонка дрожит, едва остановилась ради меня. Место в кабине свободно. Ехать наверху нельзя в такую даль, в такой мороз.
– Куда?
– На Левый берег.
– Не возьму. Я уголь везу в Магадан, а до Левого берега не стоит садиться.
– Я оплачу тебе до Магадана.
– Это другое дело. Садись. Таксу знаешь?
– Да. Рубль километр.
– Деньги вперед.
Я достал деньги и заплатил.
Машина окунулась в белую мглу, сбавила ход. Нельзя дальше ехать – туман.
– Будем спать, а? На Еврашке.
Что такое еврашка? Еврашка – это суслик, Сусликовая станция. Мы свернулись в кабине при работающем моторе. Пролежали, пока рассвело, и белая зимняя мгла не показалась такой страшной, как вечером.
– Теперь чифирку подварить – и едем.
Водитель вскипятил в консервной кружке пачку чая, остудил в снегу, выпил. Еще вскипятил, вторячок, снова выпил и спрятал кружку.
– Едем! А ты откуда?
Я сказал.
– Бывал у вас. Даже работал в вашем районе шофером. В вашем лагере негодяй есть Иванов, надзиратель. Тулуп у меня украл. Попросил доехать – холодно было в прошлом году, – и с концами. Никаких следов. И не отдал. Я через людей передавал. Он говорит: не брал, и все. Собираюсь все сам туда, отнимать тулуп. Черный такой, богатый. Зачем ему тулуп? Разве порежет на краги и распродаст. Самая мода сейчас. Я бы сам мог эти краги пошить, а теперь ни краг, ни тулупа, ни Иванова.
Я повернулся, сминая воротник своего полушубка.
– Вот такой черный, как у тебя. Сука. Ну, спали, надо прибавить газку.
Машина полетела, гудя, ревя на поворотах, – водитель был приведен в норму чифирем.
Километр за километром, мост за мостом, прииск за прииском. Уже рассвело. Машины обгоняли друг друга, встречались. Внезапно все затрещало, рухнуло, и машина остановилась, причаливая к обочине.
– Все – к черту! – плясал водитель. – Уголь – к черту! Кабина – к черту! Борт – к черту! Пять тонн угля – к черту!
Сам он даже не был поцарапан, а я и не понял, что случилось.
Нашу машину сбила чехословацкая «татра», встречная. На ее железном борту и царапины не осталось. Водители притормозили машину и вылезли.
– Подсчитай быстро, – кричал водитель «татры», – что стоит твой ущерб, уголь там, новый борт. Мы заплатим. Только без акта, понял?
– Хорошо, – сказал мой водитель. – Это будет…
– Ладно.
– А я?
– Я посажу тебя на попутку какую-нибудь. Тут километров сорок, довезут. Сделай мне одолжение. Сорок километров – это час езды.
Я согласился, сел в кузов какой-то машины и помахал рукой приятелю надзирателя Иванова.
Я еще не успел промерзнуть, как машина начала тормозить – мост. Левый берег. Я слез.
Надо найти место ночевать. Там, где было письмо, ночевать мне было нельзя.
Я вошел в больницу, в которой я когда-то работал. Но в лагерной больнице греться посторонним нельзя, и я только на минуту постоять в тепле зашел. Шел знакомый вольный фельдшер, и я попросил ночлега.
На следующий день я постучал в квартиру, вошел, и мне подали в руки письмо, написанное почерком мне хорошо известным, стремительным, летящим и в то же время четким, разборчивым.
Это было письмо Пастернака.
1966
У стремени
Человек был стар, длиннорук, силен. В молодости он пережил травму душевную, был осужден как вредитель на десять лет и был привезен на Северный Урал на строительство Вишерского бумажного комбината. Здесь оказалось, что страна нуждается в его инженерных знаниях, – его послали не землю копать, а руководить строительством. Он руководил одним из трех участков строительства наравне с другими арестантами-инженерами – Мордухай-Болтовским и Будзко. Петр Петрович Будзко не был вредителем. Это был пьяница, осужденный по сто девятой статье. Но для начальства бытовик был еще удобней, а для товарищей Будзко выглядел как заправская пятьдесят восьмая, пункт семь. Инженер хотел попасть на Колыму. Берзин, директор Вишхимза, сдавал дела, уезжал на золото и набирал своих. На Колыме же ожидались кисельные берега и чуть не немедленное досрочное освобождение. Покровский подавал заявление и не понимал, почему Будзко берут, а его нет, и, мучаясь в неизвестности, решил добиться приема у самого Берзина.
Через тридцать пять лет я записал рассказ Покровского.
Этот рассказ, этот тон Покровский пронес через всю свою жизнь большого русского инженера.
– Наш начальник был большой демократ.
– Демократ?
– Да, знаете, как трудно попасть к большому начальнику. Директору треста, секретарю обкома? Записи у секретаря. Зачем? Почему? Куда? Кто ты таков?
А тут ты бесправный человек, арестант, и вдруг так просто видеть такое высокое, да еще военное начальство. Да еще с такой биографией – дело Локкарта, работа с Дзержинским. Чудеса.
– К генерал-губернатору?
– Вот именно. Могу вам сказать, не таясь, не стыдясь, – я сам кое-что сделал для России. И в своем деле я известен по всему миру, думаю. Моя специальность – водоснабжение. Фамилия – Покровский, слышали?
– Нет, не слыхал.
– Ну, можно только смеяться. Чеховский сюжет – или, как теперь говорят, модель. Чеховская модель из рассказа «Пассажир первого класса». Ну, забудем, кто вы и кто я. Начал я свою инженерную карьеру с ареста, с тюрьмы, с обвинения и приговора на десять лет лагерей за вредительство.
Я проходил по второй полосе вредительских процессов: первую, шахтинцев, мы еще клеймили, осуждали. Нам досталась вторая очередь – тридцатый год. В лагеря я попал весной тридцать первого года. Что такое шахтинцы? Чепуха. Отработка эталонов, подготовка населения и кадров своих к кое-каким новинкам, которые стали ясны в тридцать седьмом. Но тогда, в тридцатом году, десять лет был срок оглушительный. Срок – за что? Бесправие оглушительно. Вот я уже на Вишере, строю что-то, возвожу. И могу попасть на прием к самому главному начальнику.
У Берзина не было приемных дней. Каждый день ему подавали лошадь к конторе – обычно верховую, а иногда коляску. И пока начальник садился в седло – принимал любых посетителей из заключенных. Десять человек в день, без бюрократизма, – хоть блатарь, хоть сектант, хоть русский интеллигент. Впрочем, ни блатари, ни сектанты с просьбами к Берзину не обращались. Живая очередь. Первый день я пришел, опоздал – был одиннадцатый, и, когда десять человек прошли, Берзин тронул коня и поскакал на строительство.
Я хотел обратиться к нему на работе, – товарищи отсоветовали, как бы не испортить дела. Порядок есть порядок. Десять человек в день, пока начальник садится в седло. На другой день я пришел пораньше и дождался. Я попросил взять меня с собой на Колыму.
Разговор этот помню, каждое слово.
– А ты кто? – Берзин отвел в сторону лошадиную морду рукой, чтобы лучше расслышать.
– Инженер Покровский, гражданин начальник. Работаю начальником участка на Вишхимзе. Главный корпус строю, гражданин начальник.
– А что тебе надо?
– Возьмите меня с собой на Колыму, гражданин начальник.
– А какой у тебя срок?
– Десять лет, гражданин начальник.
– Десять? Не возьму. Если бы у тебя было три или там пять – это другое дело. А десять? Значит, что-то есть. Что-то есть.
– Я клянусь, гражданин начальник…
– Ну, ладно. Я запишу в книгу. Как твоя фамилия? Покровский. Запишу. Тебе ответят.
Берзин тронул коня. На Колыму меня не взяли. Я получил досрочное на этом же строительстве и выплыл в большое море. Работал везде. Но лучше, чем на Вишере, чем при Берзине, мне нигде не работалось. Единственная стройка, где все делалось в срок, а если не в срок, Берзин скомандует, и все является как из-под земли. Инженеры (заключенные, подумать только!) получали право задерживать людей на работе, чтобы перевыполнять норму. Все мы получали премии, на досрочное нас представляли. Зачетов рабочих дней тогда не было.
И начальство нам говорило: работайте от души, а кто будет работать плохо – отправят. На Север. И показывали рукой вверх по течению Вишеры. А что такое Север, я и не знаю.
……………………………………………..
Я знал Берзина. По Вишере. На Колыме, где Берзин умер, я не видал его – поздно меня на Колыму привезли.
……………………………………………..
Генерал Гровс относился с полным презрением к ученым «манхэттенского проекта». И не стеснялся высказывать это презрение. Одно досье Роберта Оппенгеймера чего стоило. В мемуарах Гровс объясняет свое желание получить генеральский чин раньше назначения начальником «манхэттенского проекта»: «Мне часто приходилось наблюдать, что символы власти и ранги действуют на ученых сильнее, чем на военных».