Заимка состояла из пяти избушек, сложенных из тонких бревен, с земляным очагом посредине и широкой дырой над потолком, куда выходил дым. Четырехугольные дыры окон были затянуты грязными платками, снятыми с голов обитателей. У одной избушки не было даже двери, и вместо нее висела бурая оленья шкура. Это было обиталище только что приехавших промышленников, но прежде чем войти в свой дом, им нужно было переделать еще много работы: вытащить и развесить для просушки невод, перетаскать рыбу из лодки в амбар, вычерпать воду, скопившуюся в лодочном днище. Барский, как только лодка опустела, уехал на другой берег за рыбой, а двое других принялись разводить огонь и варить чай.
Через два часа все трое спали мертвым сном на лавках кругом огня, подостлав под себя оленьи шкуры и кое-какую рухлядь. На очаге тлели огромные суковатые корни, представлявшие ту выгоду, что их можно было не перемещать в течение нескольких часов, не опасаясь, что огонь погаснет. Все свободное пространство над очагом было завешено мокрой одеждой и обувью, вывороченной наизнанку.
Влажные травяные стельки, разложенные на одной из верхних грядок, издавали прелый запах, и время от времени мутная капля с шипением падала на угли, очень близко к тому месту, где стоял котел с вареной рыбой, прикрытый сковородкой. Рядом с обувью висели ряды вяленой рыбы, которая докапчивалась в дыму, тоже время от времени посылая на угли светлые капли жира, вспыхивавшие языком тонкого и светлого пламени.
С.-Петербург, 1899 г.
На Красном Камне
Мы лежали на песке на самом конце низкой косы, выходившей на реку почти поперек и составлявшей Парашкину тоню. Было ясно и жарко. От небольшого костра, где тлели несколько сучьев сплавного леса, полусгнивших и из’еденных водой, подымался голубоватый дымок прямой струей, тонкой внизу и немного развихренной вверху. Воздух реял и переливался неуловимыми прозрачными волнами, а вместе с ним реял и колебался дымовой столб и временами становился извилистым, как струйка воды, или зигзагообразным, как тонкий след китайского дымового фейерверка, растаявшего в небе.
Было совершенно тихо. Июльская жара, стоявшая уже неделю, растомила всех пернатых и косматых обитателей северной тайги, привычных больше к вьюге и морозам.
Даже комары не пытались раскрывать свои крылья, высохшие, как пленка, и зарывались поглубже в траву, отыскивая влажность и дожидаясь прохладной сырости вечера.
Мы успели отметать с утра десяток тонь и теперь отдыхали, пережидая полдень, когда даже омуль, торопливо идущий вверх по реке на поиски мест, удобных для метания икры, теряет энергию и перестает попадать в сеть. На пятьдесят верст кругом не было ни одной живой души. Мы забрались со своим неводом в эту безлюдную глушь, слишком отдаленную для ленивых туземных рыбаков, и уже второй месяц жили, не видя человеческого лица и снимая сливки с нетронутого рыбачьего богатства, накопившегося по заводям и курьям, где по два или по три года ничье весло не возмущало воду.
Пойманную рыбу мы складывали во фляги, плоские трехведерные бочонки, в которых на реку Колыму привозят спирт и которые потом продаются у местных купцов по рублю за штуку. Населения на реке Колыме мало, но фляг этих так много, что их хватает на засол рыбы для всего округа, и других кадок или бочонков на Колыме не знают.
Набив флягу до половины свеженарезанной нельмой, мы насыпали туда три фунта соли — по одному фунту на пуд рыбы, потом наполняли бочонок доверху, присыпали слегка мелкой солью и забивали втулку. Это называлось у нас «крутая солка», которую туземцы не одобряли, предпочитая на каждый пуд рыбы употреблять только пол фунта соли. Фляги с рыбой мы спускали в небольшой погреб, вырытый в вечно мерзлой земле на противоположном берегу реки, где была полуразвалившаяся рыбачья избушка, которую мы кое-как привели в жилой вид и куда мы большей частью переезжали на ночлег с тони. Погреб, впрочем, давно был наполнен, и мы выкопали в земле вторую и третью ямы, выбирая высокие места, где земля оттаяла больше вглубь. Мы спускали туда фляга рядами, потом закрывали яму хворостом и заваливали травой. Мы, разумеется, знали, что в конце концов почти вся рыба протухнет и получится продукт немногим лучше якутской мундушки (мелкой рыбы), квашенной в ямах, но это не имело особого значения в наших глазах. В городе было пятьдесят голодных желудков, которые обещали зимою подобрать какую угодно тухлятину, лишь бы артельный староста отпускал ее в изобилии и не резал порций к завтраку маленькими кусочками, как в пансионе для благородных девиц.
Покамест число наших фляг с рыбой росло с каждым днем, и сердце наше радовалось, когда мы видели, что из восьмидесяти бочонков, взятых с собою из города, не более полутора десятков еще остаются пустыми.
На неводе нас было трое, и мы почти никогда не разлучались. Колымская неводьба требует трех человек для правильной работы, и после двадцатичасового труда мы ложились на лавке вокруг очага избушки или падали на землю у костра и засыпали, как мертвые, а проспав ночь, вставали в одно и то же время и опять отправлялись неводить. Летний промысел, несмотря на продолжительность рабочего дня, не был особенно труден и превратился для нас в особого рода спорт, который не давал нам спать по утрам и сокращал наши роздыхи у огонька на ночной тоне постоянным стремлением довести в последнем подсчете размеры промысла до возможно большего количества пудов. Я считался хозяином невода в качестве более опытного промышленника, и на мне, можно сказать, лежала наибольшая часть ответственности за успехи промысла. Поэтому часто мне приходилось вставать еще раньше и ложиться позже других.
— Каково-то теперь в городе? — сказал Барский, поднимаясь на локте и машинально поворачивая лицо влево, где на три версты простиралась гладкая речная даль вплоть до большого красного гранитного быка, уставившего поперек реки свою крепкую голову. Этот бык назывался Красным Камнем. Вокруг этого быка течение делало крюк почти под прямым углом, и именно оттуда могли приехать люди из города. Мы привыкли во время работы и во время отдыха постоянно направлять свои глаза на этот угол красного утеса, откуда могла каждую минуту вывернуться лодка.
В нашем диком уединении мы совершенно не думали о Европе и вообще обо всем цивилизованном мире, но мысли наши незаметно для нас самих направлялись к «городу», собственно говоря, к маленькому глухому полярному городишку с полусотней полуразрушенных избушек и четырьмястами вечно голодных обитателей, к тому Среднеколымску, который однако для всего огромного округа имел значение urbs[9], единственного и незаменимого центра. Для нас там было место, где жила вся наша колония и сосредоточивались общественные учреждения и даже в том числе общественное мнение. Вокруг «Павловского дома» — большой избы, служившей нам складом, столовой и местом для митингов, жило в маленьких избушках около пятидесяти человек пришельцев. В период зимнего бездействия в передней половине Павловского дома существовал перманентный клуб, и всегда можно было найти группу людей для того, чтобы затеять спор о каком угодно предмете — божеском или человеческом.
Правда, клуб занимался преимущественно распространением «полезных сведений», а попросту говоря — сплетен, полушуточного, но иногда довольно обидного характера, а общественное мнение слишком внимательно присматривалось к каждому ничтожному поступку обывателей или пришельцев. Так что в мае, когда ледяная печать внезапно спадала с полярной природы, половина обитателей колонии немедленно хваталась за возможность убежать от жалких остатков цивилизации в настоящую пустыню.
Но теперь, после двухмесячного отсутствия, мы ясно чувствовали всю крепость связи, соединявшей нас с общим центром, и напряженно ожидали приезда очередной лодки, которая должна была захватить нашу рыбу и поднять ее вверх по течению на собственных плечах, при помощи лямок и долгой бечевы.
— В городе, — переспросил Хрептовский, поднимаясь прилаживать чайник над костром, — голодают, должно быть!..
В городе всегда голодали, летом и зимой. Сколько бы ни было привезено пищи, молодые желудки быстро справлялись с ней, и через неделю уже приходилось переходить на суровый режим неумолимого старосты, в глазах которого каждая лишняя четверть маленького ржаного хлебца установленной формы, составлявшая наш завтрак, приобретала совершенно мистическое значение. Клуб «полезных сведений» иначе назывался артелью «жиганов» и действительно занимался взаимным разжиганием аппетитов. У нас на неводе царствовали обилие и полная сытость, но попадая в город, мы немедленно превращались в жиганов, и я даже предводительствовал знаменитой артелью. Описывать все подвиги ее было бы слишком утомительно. Мы, например, таскали у старосты так называемое «утопленное сало», вытопленное из жира коров, утонувших в Колымских болотах, которое он спускал специально для литья свеч. Даже свечи из этого сала выходили прескверные, какие-то полужидкие, с трупным запахом; кроме того, для защиты от покушений, староста примешивал к салу разную химическую дрянь, но мы этим нисколько не смущались и не отказывались даже от готовых сальных свечей, которые растапливали на сковородке и превращали в жир. На этом жиру мы поджаривали лепешки из полугнилых комьев муки, выброшенных за негодностью даже нашим экономом, раздробив их предварительно большим кузнечным молотом на артельной наковальне. Я не знаю, почему нам ни разу не пришло в голову попробовать деревянные опилки, которые, конечно, оказались бы нисколько не хуже.
В виде завтрака, как сказано, нам выдавалась четверть маленького хлебца, и многие с’едали свою порцию заранее и мало-по-малу уходили на несколько месяцев вперед, попадая в неоплатный долг старосте. Такие нераскаянные должники постоянно возбуждали смуту в надежде добиться амнистии или по крайней мере частичной скидки своего долга…
— Вот рыба!.. — сказал Барский, широким жестом указывая вокруг себя и имея в виду наши рыбные ямы. — Пуст