ь едут!..
Хрептовский продолжал возиться у костра, прилаживая пару расщепов, то есть рожнов с поперечными палочками, где были укреплены жирные распластанные рыбы.
Он был очень деятелен и обыкновенно исполнял три четверти мелких работ у невода и в хозяйстве. К сожалению, он был податлив на всякую мелкую хворость и, между прочим, чрезвычайно плохо выносил укусы комаров, которые преследовали нас тучами. Есть люди, которых комары почти совсем не трогают; пахнут ли они неприятно, или кожа у них такая твердая — трудно сказать, но они могут щеголять без сетки в такое время, когда даже дикие олени выбиваются из сил и издыхают от истощения в непосильной борьбе с «гнусом». Хрептовский, напротив, принадлежал к комариным любимцам и подвергался непрерывным нападениям, не хуже дикого оленя. Его нежная белая кожа покрывалась волдырями, похожими на ветреную оспу, и он не мог спастись ни в избе, ни в палатке и почти ежедневно доходил до особой комариной лихорадки. Эта лихорадка мало известна в науке, но мне приходилось испытать нечто подобное самому в одной из сибирских кутузок, где я два дня выдерживал атаку целого полчища клопов, тысячами покрывавших стены и нары. К комарам, к счастью, я был довольно равнодушен, хотя они не пренебрегали и моею кровью и набивались сотнями под перчатки и за ворот одежды.
В настоящую минуту, впрочем, благодаря полуденному зною, Хрептовский тоже был свободен от комариной язвы, а потому чувствовал себя совершенно счастливым.
— Давайте есть! — произнес он торжественным тоном, выкладывая испекшуюся рыбу на лопасть весла, служившую нам обеденным столом. Если бы он чувствовал себя хуже, он не сказал бы ни слова и даже не присел бы к закуске вместе с другими.
Барский вдруг поднялся и стал всматриваться вдаль по направлению к Красному Камню.
— Ветка[10] едет! — сказал он через несколько секунд. — Толкается…
Мы словно по команде обратили лица в ту же сторону.
Через минуту возле камня на воде блеснул острый и мокрый нос небольшого челнока, и в воздухе мелькнули белые кончики палок, которыми проталкивался вперед неведомый гость. От камня начинался широкий залив, имевший обратное течение, и гребцу приходилось держаться близко от берега и переталкиваться при помощи пары небольших шестиков, похожих издали на игрушечные. Через минуту челнок выдвинулся вперед, плавно и проворно забирая дорогу своими тонкими деревянными ногами. Он походил на бойкого водяного жука, приспособленного для того, чтобы весь век бегать взад и вперед по этим пустынным водам. Дорога его тянулась прямее шнура, один шестик не поднимался выше другого даже на полдюйма.
— Якут едет! — вдруг сказал Барский с оттенком разочарования.
Действительно, никто кроме туземца не мог подвигаться вперед так плавно и красиво. Лицо Хрептовского тоже опечалилось. Несмотря на свою неразговорчивость, он любил общество, и в городе у него было много приятелей. Он между прочим рассчитывал, что в челноке едет Кронштейн, один из самых заядлых скитальцев, который все лето таскался в челноке из одной заимки в другую на протяжении двухсот верст вверх и вниз от города и служил живой почтой для всех промышленников, которые не имели возможности отлучиться с невода в город.
Человек в челноке между тем под’ехал к берегу. Он разогнал свою утлую посудину и, заставив ее проскользнуть далеко на мокрый ил, одним легким прыжком выскочил на сухой песок. Он был в рваном кожаном кафтане, штанах из синей дабы и старых сапогах из желтой замши, более похожих на дырявые чулки.
— Здорово! — сказал, он, подходя к костру.
— Капсе![11] — поспешно отозвался Барский.
— Хорошо! — ответил якут на своем родном наречии самым невозмутимым тоном.
— Что нового? — продолжал Барский тоже по-якутски.
— Ничего! — отвечал якут.
— Садись! — пригласил я его. — Кушай-да надо!
Якут взял в руку кусок рыбы.
— Почта пришла! — заявил он самым равнодушным тоном, приступая, наконец, к сообщению новостей.
— Где почта? — воскликнули мы все вместе. — Давай!
Мы вдруг вспомнили, что там, где-то в бездне, за десять тысяч верст, у нас есть близкие и дорогие люди, что там есть целое человечество, живущее сложной лихорадочной жизнью, полною интереса, напряжения и борьбы.
Якут поднялся с места и, порывшись в челноке, достал оттуда пачку, обернутую в обрывок рубахи и перевязанную бечевкой. Я поспешно сдернул обвязку. В пачке оказались старые номера «Новостей» и две книжки «Недели». Я перебрал газетные листы один за другим. Между ними не было ни одного письма, ни одной даже коротенькой записки.
Якут полез за пазуху и достал огнивный мешочек и из самой глубины его вытащил сначала два кремня, огниво, комок черного трута и амулет из горностаевой головы. На самом дне был сверток оберточной бумаги, величиной в вершок, выпачканный сажею трута и обвязанный во всех направлениях ниткой, ссученной из коровьих жил.
— Ме![12] — протянул он его мне.
Я сорвал оболочку еще поспешнее.
Это была небольшая записка карандашом, написанная Кронштейном, нашим обычным корреспондентом.
«Водяные! — писал он своим лаконическим слогом. — Писем вам никому нет, а посылаю лохмотья никому ненужных газет. Им двенадцать месяцев от роду. От долгой перевозки по российским дорогам они успели превратиться в трупы. У нас их никто не читает, поэтому посылаем их вам. Новостей из-за рубежа нет никаких. В городе то же. Еды у нас нет, есть только рыба. Мы возненавидели ее от всей души, но скоро и рыбы не будет, и придется ехать к вам за вашей рыбной падалью. Пока прощайте!..»
Мы молча поглядели друг на друга. Газеты валялись на песке, но всякий интерес к ним пропал. Нам казалось, что это действительно газетные трупы, и на серой бумаге «Новостей» даже как будто проступили тусклые гнилые пятна.
Это было самое глухое время нашей жизни на далеком севере. Уже четыре года не появлялось ни одного живого человека. Родные и близкие постепенно забывали нас, отделенные огромным расстоянием, как забывают мертвецов или без вести пропавших. Письма терялись. Люди, по году напрасно ждавшие ответа, теряли надежду, теряли и охоту писать.
— Агабыт илер![13] — сказал якут, прерывая течение наших мыслей.
— Какой агабыт? Александр? — спросил я.
Отец Александр был молодой попик, недавно приехавший в Колымск и уже успевший спиться с круга. За два года он три раза горел от водки, и его отливали водой, как затлевшуюся балку. Жители любили его за простоту и за то, что он, к великому негодованию матушки, не требовал приношений. Многие из нас были дружны с ним; он был принят в нашем кругу, как равный, и спасался в Павловском доме каждый раз, когда матушка слишком вз’естся на него с попреками.
— Чем болен? — спросил я опять, не без тревоги.
— Илер! — настойчиво повторил якут. — Букатын илер!.. Барда!..[14]
Я невольно вскочил с места. При всем несовершенном знании якутского языка я внезапно вспомнил, что болезнь и смерть выражаются у якутов одним и тем же словом, и понял, что якут разумеет именно смерть…
— Умер? — спросил я. — Нет!.. Скажи правду!..
Якут быстро затрещал словами, как будто сыпал горох на железный лист: «Тогорохтох, сорох тох!..», но мы, к сожалению, не могли уловить смысл его речи. Тогда он закрыл глаза и, вытянув ноги, принял неподвижный вид, чтобы изобразить мертвеца. В то же время он не переставал есть, и от двух рыб оставались теперь только кости. Он проехал пятьдесят верст от последнего жилья и, очевидно, сильно проголодался.
Мы печально смотрели на его неподвижные ноги, не умея понять подробностей его рассказа. Небо затуманилось. Солнце покрылось серыми облаками, неизвестно откуда приплывшими, и как будто печалилось вместе с нами о смерти бедного пропадинского попика. Главное все-таки было ясно. Отец Александр умер, и в нашем обществе стало человеком меньше. Эта неожиданная смерть показалась нам даже недобрым предзнаменованием.
— Умер!.. — сказал громко экспансивный Барский. — Так и мы умрем!..
— Будет вам каркать! — прервал его Хрептовский изменившимся голосом. Он был мнителен и не любил разговора о болезни и смерти. — Пойдемте лучше неводить! — прибавил он сурово. — Пора!
Комары, подстерегавшие минуту прохлады, уже были тут и нападали на нас стадами. Хрептовский натянул длинные кожаные перчатки и надел на голову сетку из темного ситца, сшитую в виде четырехугольного мешка, с жестким волосяным наличником, очень похожую на большой самодельный фонарь.
— А не поехать ли нам в город? — вдруг предложил Барский. Ему всегда приходили в голову романтические идеи.
Я решительно воспротивился. Поездка в город должна была отнять неделю, а теперь было самое горячее время летнего хода рыбы, которое нельзя было пропустить без непоправимой потери.
Через пять минут мы были уже на средине реки и занимались обычным делом. Я «выгребал», поворачивая одно весло влево, а другое вправо, и заставляя лодку описывать разнообразные зигзаги, соответственно изгибам сети. Барский с Хрептовским собирали невод в лодку с обеих сторон, ловко подхватывая извивавшихся омулей, похожих на гибкие серебряные пластинки. Лов по обыкновению был обилен. Якут улегся на берегу у костра и заснул в ожидании нашего возвращения. По беспечному обыкновению жителей полярных пустынь, он собирался прожить у нас день или два или целую неделю, тем более, что еды было много и он мог рассчитывать на обильную трапезу.
Прометав три тони, мы решили перегрести на противоположный берег, для того чтобы угостить гостя получше. Там жила в рыбачьей избушке наша стряпка Манкы, странное существо, отличавшееся дикостью даже среди диких обитателей полярного севера. Манкы было только семнадцать лет. Она была «девичья» дочь якутской сироты Соготох, вскормленной на общественный счет и сызмальства переходившей из юрты одного зажиточного тойона в юрту другого. По якутским обычаям, сирота или вдова, если у нее нет родственников, желающих принять ее на свое частное попечение, переходит именно таким образом из дома в дом, с рук на руки. Смолоду Соготох была не только работницей, но и наложницей своих многочисленных хозяев, их сыновей и работников, вообще каждого, кто только мог польститься на ее рябое лицо и четырехугольные плечи. Ей так же мало приходило в голову отвергать такие требования хозяев, как и отказываться от работы, наваливаемой на нее хозяйками. В результате она прижила двух дочерей, которые случайно уцелели и выросли, кочуя вместе с матерью от одного порога к другому. Это было уже четвертое поколение париев по женской линии, рожденное вне брака и вскормленное пинками, в вечной работе у более зажиточных соплеменников.