Колымские рассказы — страница 17 из 51

Под конец родовой князец отдал Соготох в наложницы поселенцу Павлюку, родом хохлу, который был прислан с юга за двукратный побег и успел стать грозой всех окрестных поселков и одиноких жилищ, собирая с них дань, как настоящий господин. Манкы, однако, не захотела поселиться у Павлюка и не пошла по дороге матери. Она нашла себе убежище в кухне Павловского дома и поселилась там, не спрашиваясь никого и не принимая на себя никаких обязанностей, как приблудная кошка, облюбовавшая теплое место под чужою печкой.

От матери Манкы унаследовала необычайную, почти баснословную умеренность в пище. Якутские женщины вообще едят мало, а общественные сироты довольствуются несколькими волокнами вареной рыбы, оставшимися на хребтовой кости чира или щуки, об’еденной хозяином. Но Манкы перещеголяла их всех. По необ’яснимому капризу, хотя и не беспримерному среди колымских женщин, она возымела непреодолимое отвращение ко всей пище туземного происхождения и приготовления и употребляла только сахар, крупичатое печенье, белые аладьи и тому подобные деликатесы из продуктов, привезенных за десять тысяч верст. Сахар и крупчатка продавались на Колыме по рублю за фунт, и даже для нас они составляли редкое лакомство. Можно поэтому судить, как редко и в каком небольшом количестве они доставались этой дочери нищих, которая по странной прихоти усвоила себе повадки аристократов.

Таким образом Манкы, повидимому, приходилось не есть решительно ничего по неделе и по две, пока на ее долю не выпадал кусочек сладкой русской еды. Я говорю — повидимому, так как вообще физическое существование Манкы оставалось для нас тайной. Мы пробовали сторожить ее по целым неделям, предполагая, что она тайно от людей принимает пищу, но никогда не могли ничего открыть. В конце концов у нас в общине установилось обыкновение отдавать Манкы некоторую долю редких русских продуктов, хотя она постоянно возвращала половину, утверждая, что с нее «хватит». Зимою Манкы обыкновенно ничего не делала и большую часть времени спала в углу за печкой, как полярный сурок в своей норе. У нее не было потребностей, и она могла не тратить на их покрытие никакой работы. Подарков, впрочем, она тоже не любила принимать и решительно отвергала все европейские обноски, которыми у нас были завалены кладовые и которыми мы пытались наградить ее вначале. Одевалась она, однако, опрятнее других девушек, и в ее черные волосы была постоянно вплетена какая-нибудь пунсовая ленточка. Истина требует прибавить, что я все-таки видел на ней европейские рубашки и чулки. Вероятно, она брала из кладовой вещи без нашего разрешения, по примеру других, оказывавших нам личные услуги, мужчин и женщин, которые обкрадывали нас с утра до вечера с наивностью ребенка и бесцеремонностью голодного дикаря. Мы, впрочем, мало обращали на это внимания и все желающие поживиться от нашего имущества, а в том числе и Манкы, пользовались почти открытой безнаказанностью.

Первую зиму Манкы проспала в нашей кухне довольно благополучно. Однако, когда пришла весна, снег стал таять на пригреве, полетела перелетная птица и река готовилась вскрыться. Манкы затосковала. Не сказав никому ни слова, она уехала вдруг с якутами из своего рода на отдаленное урочище Сенкель, где ее мать и сестра ловили рыбу и рубили дрова для своего русского господина. Но черед месяц она снова появилась так же внезапно, как исчезла. Мы нашли якута, который привез ее с Сенкеля, и он рассказал нам, что Павлюк, сделавший себе вторую любовницу из старшей дочери Соготох, захотел приобщить и Манкы к своему гарему, но девочка, молча принимавшая ухаживания вотчима, вдруг схватила нож со стола и распорола бы Павлюку брюхо, если бы он во-время не обратился в бегство. Хохол так испугался, что в ту же ночь запряг коня и поехал к князьцу, требуя, чтобы тот убрал из его дома Манкы, которая покушалась его зарезать. Волей-неволей пришлось вывезти Манкы обратно в город.

— Этакая стерва!.. — закончил якут, крайне возмущенный тем, что на его долю выпала экстренная натуральная повинность. — Людей резать задумала, а!.. Об’явить бы исправнику, пускай посадит ее в казематку, да выдрали бы ее хорошенько… Перестала бы на людей бросаться!..

Манкы опять поселилась в артельной кухне, но через месяц, когда мы снаряжали невод на заимку, она в самую минуту от’езда спустилась с угорья и вошла в воду, чтобы сесть в лодку. Она была босая и в руке несла свою обувь и узелок с одеждой. Мы не отвергали ее, и она очутилась на Красном Камне вместе с нами. Сверх ожидания, Манкы оказалась порядочной кухаркой, по-местному — стряпкой. У нее всегда к нашему возвращению с тони был готов чай и какое-нибудь лакомое рыбное блюдо. В избе было чисто; посуда была вымыта и вытерта. Одним словом, Манкы внезапно оказалась на высоте положения, достойная тех сухарей и сахара, которые она с’ела на своем веку. Она помогала нам также солить рыбу и заготовлять вяленую яколу для человеческого и собачьего употребления.

С самого начала, когда Манкы поселилась в артельной кухне, у нее не было недостатка в ухаживателях. На севере женщин мало, девушек совсем нет, а голос природы в уединении пустыни говорит громче и понятнее, чем в шуме городов. Уже не один из пришельцев неожиданно для других и для самого себя приобрел себе подругу из рода якутов или русских казаков, которые нисколько не были культурнее. К чести пришельцев надо сказать, что почти всегда временные союзы превращались в постоянные и не разрушались даже от’ездом в Россию. Я помню одну семью, которая потом уехала из Якутска на запад в большой фуре, наполненной старыми перинами и детскими головками.

Кроме того, лицо Манкы не подходило под обычный якутский тип, и ее большие черные глаза смотрели дико и задумчиво, как глаза молодой оленьей важенки, еще не знающей недоуздка.

Но, подавленная зимней спячкой, Манкы относилась равнодушно ко всем молодым людям, наполнявшим кухню и столовую. Здесь, на неводе, она стала живей и внимательней и, сколько можно было судить при ее неразговорчивости, относилась с предпочтением к Хрептовскому, быть может потому, что он был меньше ростом, моложе и слабее других. По крайней мере, она всегда оставляла для него лучшие куски и делала даже попытки чинить его белье, хотя в первый раз наложила на ситцевую рубаху тонкую кожаную заплату.

В конце концов она поднесла ему кисет собственной работы, разукрашенный старинными вышивками из конского волоса и шелка.

По обычаям пропадинской молодежи, кисет этот обозначал недвусмысленное об’яснение в любви. Вдобавок Манкы, подражая женщинам юкагирского племени, с которыми ей доводилось жить в детстве бок-о-бок, изобразила на нижней стороне кисета целое любовное письмо живописным рисунком собственного изобретения. Две продольные черточки, поставленные на некотором расстоянии друг от друга, изображали ее и Хрептовского. Две другие поодаль относились ко мне и Барскому. Каждая продольная черточка для большей вразумительности была снабжена четырьмя маленькими косыми, означавшими руки и ноги. Черточка Манкы была кроме того снабжена внизу поперечной чертой, изображавшей юбки. Возле Хребтовского была небольшая черточка с раздвоенным концом. Она обозначала рыбу, и Манкы хотела ею выразить, что из нас троих лучшим промышленником она считает именно Хрептовского. От средины изображения Манкы шла линия, поднимавшаяся полукругом и спускавшаяся к верхнему концу Хрептовского. Это означало, что сердце Манкы наполнено мыслями о молодом промышленнике…

Но собственное сердце Хрептовского было заковано в гранит. На родине у него осталась невеста, от которой он до сих пор еще получал по временам письма, и кисет молодой якутки казался ему слишком грубым, чтоб даже класть в него табак. Барский был другого мнения и говорил, что это замечательная вещь, которую хорошо увезти с собою на память, и кисет через очень короткое время перешел к нему. Он был доволен, но откровенно заявил, что было бы еще лучше, если бы кисет с живописными письменами с самого начала попал в его собственность, как законный подарок. Все это было не дальше как с неделю тому назад, и Манкы три дня ходила мрачнее обыкновенного, и от нее нельзя было добиться в буквальном смысле ни слова, как будто она онемела. Но все-таки она продолжала подкладывать лучшие куски Хрептовскому и заботиться о его белье и одежде.


Берег у избушки представлял узкую полоску ила под крутым угором. Мы вышли и принялись развешивать невод, чистить лодку — исполнять обычные работы рыбаков.

Я заметил, что Хрептовский хромал и вообще двигался несвободно.

— Ногу стер, — об’яснил он мне неохотно. — Одежду надо переменить!..

Манкы вышла с ивовой корзиной и стала складывать в нее рыбу из лодки. Проходя мимо Хрептовского, она посмотрела на него пытливым взглядом, но под волосяной маской лицо его было совершенно скрыто. С таким же успехом можно было бы разглядеть человека сквозь водолазный колокол.

Якут вытащил свой челнок на угорье и спрятал его в кусты, — верный знак, что он намеревался погостить у нас подольше.

Барский повесил последнюю связку веревок на вешала и, посмотрев вслед девушке, которая уже поднималась на гору с корзиной на плече, слегка вздохнул с комическим видом.

В избе было чисто и пахло свежей хвоей, так как земляной под был устлан пушистыми веточками лиственницы. На открытом очаге посреди избы тлело несколько больших коряг, наваленных друг на друга. На чисто выскобленном столе стояла жареная рыба на сковородке и котелок с вареными потрохами нельмы. Чайник с готовым чаем тихонько жужжал на краю шестка. Вся избушка, несмотря на сквозные дыры в стенах и окно, затянутое грязным головным платком вместо рамы со стеклами, дышала особым уютом, который придает каждому жилищу забота женщины, будь это дикая чукчанка или пугливая, как заяц, ламутка.

Манкы по обыкновению уселась в дальнем углу на край своей постели и молча смотрела, как мы уничтожали приготовленные ею припасы. Хрептовский, впрочем, не стал есть. Он уселся, нахохлившись, на лавке и принялся смотреть на искры, перебегавшие в угольях. Мы окликнули его раз или два, но не добившись удовлетворительного ответа, оставили его в покое. Это была его обычная манера, когда он чувствовал себя не совсем хорошо, а случалось это так часто, что мы давно успели привыкнуть. По его хлипкому здоровью ему совсем не следовало бы приниматься за такую мокрую и трудную работу, как неводьба, но из всех нас он был самым пылким «рыбным патриотом» и готов был плескаться в холодной воде до заморозков, когда по реке несло толстые пласты шуги и мокрая одежда замерзала коробом и резала руки и шею.