Колымские рассказы — страница 19 из 51

ременно хотелось наверстать осенью то, что мы могли потерять за лето.

Итак, Хрептовский слег. У него оказался большой нарыв на промежности, который медленно созревал, причиняя ему мучительную боль. Нужно было обладать изумительным геройством или упрямством, — назовите это, как хотите, — для того, чтобы с таким нарывом изо дня в день ездить в лодке, тянуть и закидывать невод и участвовать в тысяче других работ, нетрудных для здорового, но мучительных для человека, который не может даже ступить как следует. Преувеличенная стыдливость заставила Хрептовского скрывать свою болезнь, пока она не разрослась до таких опасных размеров. Разумеется, если бы мы знали о нарыве, мы настояли бы, чтобы Хрептовский бросил неводьбу во-время.

Теперь Хрептовский оставался дома на попечении Манкы, а мы усердно занимались промыслом, развешивая осеннюю рыбу на вешалках и складывая ее в погреб в свежем виде… Было так прохладно, что рыба не портилась даже без соли.

Одну ночь за другой мы проводили без сна, переезжая с тони на тоню и вырывая у темной и ненастной реки все новые и новые сотни рыб. Приезжая наутро в избу, мы были слишком утомлены, чтобы обращать особенно много внимания на больного товарища, тем более, что мы не могли ему ничем помочь. Отправлять его в город не имело никакого смысла. Жилища там мало превосходили по удобствам нашу избушку, а уход мог быть только хуже. Правда, в городе были кое-какие лекарства, но полусумасшедший фельдшер, единственный на весь огромный округ, давно утопил в вине последние остатки медицинских знаний, и обращаться к нему было опасно. Только минувшей весной он разрезал одному туземцу вместо больной правой руки левую, совершенно здоровую. В нашей избе было тепло, у нас была ежедневно свежая рыба, а горожанам приходилось питаться лежалою, из погреба.

Мы решили оставить у себя Хрептовского до самого конца промысла, когда приходится покидать заимку и спускаться к городу по быстро мерзнущей реке, наполненной шугою. Быть может, это решение было все-таки опрометчиво, но Хрептовский сам настаивал на том, чтобы оставаться с нами до конца, а промысел не давал нам ни минуты досуга, чтобы подумать о возможных последствиях.

Куропатки и горностаи побелели, дикие олени покрылись новой, лоснящейся шерстью. Медведь собирался лечь в берлогу. Свежераспластанная рыба, пролежав ночь на крыше, замерзала до такой твердости, что ее можно было строгать ножом, приготовляя строганину — любимое блюдо северян. А ледяная заберега росла да росла и под конец стала задергивать мелкие курьи, заливы и тихие речные заводи. Наступила пора оставить заимку и перекочевать в город, где предстояло провести долгую полярную зиму в общей куче, по пословице: «На людях и смерть красна»!

Мы стали собираться домой в одно пасмурное утро, ибо ясная погода была теперь редкостью. Было тихо и сыро. Густой туман лежал на реке, мелкий снег сыпался с неба, как сырая крупа, таял в воде, но покрывал белым налетом землю и обнаженные деревья. Мы связали вместе три лодки, которые нам привели недавно из города, и сложили на них вяленую и соленую рыбу и свое несложное имущество. Большая часть рыбы осталась в амбаре, и мы должны были вывезти ее уже зимою, на собаках. Для Хрептовского мы устроили ложе посредине самой большой лодки, составив вместе несколько бочонков одинаковой величины и положив на них сверху тонкие доски. Мы разостлали на них все наши постели, чтобы ему было помягче, и покрыли его всей теплой одеждой, какую только имели. Он молчал и даже не отвечал на вопросы, удобно ли ему лежать. Только его острый, слегка воспаленный взгляд переходил постоянно с лица на лицо и с одного предмета на другой. Его томила жажда, и Манкы, научившаяся безмолвно угадывать его желания, несколько раз поила его из чайника холодным настоем кирпичного чаю. Потом чай весь вышел, и она стала давать ему холодную воду прямо из реки. Ему было, повидимому, жарко, и он все порывался сбросить с себя покровы, но смуглая женская рука каждый раз натягивала их обратно до самой шеи.

Мы выплыли на середину течения и поплыли вниз. Река так обмелела, что нужно было смотреть в оба, чтобы не сесть на мель. Водовороты у Красного Камня давно обсохли, и даже для наших мелких лодок оставался доступным только фарватер не шире тридцати-сорока саженей. Мы обогнули Камень и выплыли в широкий круглый залив, который теперь представлял лабиринт протоков между бесчисленными островками. Туман стал еще гуще. Мокрый снег повалил крупными хлопьями, заваливая все в нашей лодке. Мы устроили над Хрептовским навес из старой палатки, но край отвисал под тяжестью снега, и белые хлопья падали Хрептовскому на одеяло и даже на лицо.

Поздно вечером добрались мы до города. Толпа товарищей выбежала нам навстречу и стала разгружать лодки, а мы раскутали Хрептовского из его многочисленных покровов и, положив его вместе с постелью на широкий четырехугольный кусок ткани, понесли на угорье. Десяток городских мальчишек собирались на даровое зрелище и бежали за нами вслед.

На Колыме так носят только тяжко больных, и редко бывает, чтобы живой человек поднялся опять с такого полотна.

Мы поднесли Хрептовского к небольшой избушке на дворе Павловского дома, которая служила ему обыкновенно зимним логовищем, и внесли его внутрь, с трудом протиснувшись сквозь неуклюжую дверь, обитую шкурой и открывавшуюся только до половины.

— Назад легче будет! — вдруг сказал больной, странно усмехнувшись.

У меня пробежали мурашки по спине. Слова эти звучали, как зловещее предзнаменование.

Избушка была вроде обыкновенного амбара, с плоской крышей и приземистой трубой из сырого кирпича. Единственное подслеповатое окно было заклеено бумагой, в ожидании, пока глыба осеннего льда, примороженная к подоконнику, заменит стекла. Манкы несколько времени колебалась, потом подхватила свою постель подмышку и внесла ее за нами в избушку Хрептовского.

Печь в избе была вытоплена. Общественная забота поддерживала теплоту в будущем жилище больного, но подходящей пищи для него не было. В это время коровьего мяса нельзя достать в Колымске ни за какие деньги, и думал о бульоне бесполезно. Единственная пища обитателей состоит из рыбы различных степеней свежести.

Вечером в большой зале клуба сошлось около двух десятков человек. О Хрептовском не говорили ни слова, так как это был предмет, слишком тяжелый для обсуждения. Но само собой подразумевалось, что я и Барский, в качестве его ближайших друзей, примем на себя уход за ним, тем более, что после неводьбы мы были свободны от хозяйственных работ. Мы решили дежурить по очереди, и, напившись общего чаю и управившись с казенной порцией вареной рыбы, составлявшей ужин, я отправился в избу Хрептовского. Там было тепло и сравнительно чисто. Манкы прибрала все ненужные вещи. Так как мыть пол было неудобно при больном, она оскребла неровные доски большим ножом во всех местах, которые только были доступны ее рукам. Она вырубила топором грязь, которая нарастала за печкой, кажется, целыми веками, выскоблила также стол и чисто обмела глиняный шесток камина. Когда я вошел, она уже сидела по своему обыкновению на лавке, в темном углу у печки. На столе стоял чайник с чаем и медный подсвечник, тоже обнаруживавший следы чистки, но свеча из «утопленного» сала плыла, заливая медный круг подсвечника и стол полужидкими ручейками. В комнате было довольно темно, только большие глаза Манкы блестели из угла, повидимому отыскивая, нельзя ли еще что-нибудь выскоблить или привести в порядок.

Глаза Хрептовского тоже блестели. Он постоянно поворачивал их в сторону Манкы с каким-то очевидным желанием, которое затруднялся высказать.

— Скажи ей, чтоб она ушла! — вдруг громко сказал он, обращаясь ко мне и делая нетерпеливый жест. — Ничего ей не очистится! Слышишь, Манкы! — прибавил он сердито, обращаясь к девушке. — Полно тебе ходить вокруг меня!.. У меня жена есть, там, дома, в России!..

Девушка ничего не ответила, но слегка отодвинулась назад, как будто намереваясь забиться в свой угол подальше.

Я с удивлением смотрел на них обоих и не мог даже решить, в бреду ли Хрептовский, или в полном сознании.

— Лучше тебе с самого начала знать! — продолжал Хрептовский. — Ничего для тебя не выйдет!.. Брось меня, я злой!.. Ищи другого, подобрее!..

Девушка упрямо молчала. Но мне стало казаться, что Хрептовский прав. В бессонные ночи и долгие бездеятельные дни, которые он провел наедине с Манкы, он проник в глубину этой дикой и нетронутой натуры и понял, что она полубессознательно стремится завоевать его у жизни и обстоятельств, и, несмотря на свою слабость, он не захотел будить в бедной дикарке надежд, которым не суждено было осуществиться. Я опять удивился, но уже по другому поводу. На одре тяжелой болезни, подавленный беспомощностью, Хрептовский нашел в себе силу отвергнуть единственный для него доступный женский уход, для того, чтобы не связать себя с Манкы узами благодарности, которые не могли приобрести более тесный характер.

Девушка, однако, не подавала голоса, не уходила и не ложилась спать. Хрептовский, истощенный напряжением, какое он должен был сделать, чтобы так грубо об’яснить Манкы истинное положение дел, закрыл глаза, и, кажется, задремал. Но мы с Манкы сидели еще несколько часов и сторожили, как на вахте, сами не зная, зачем. Больной лежал тихо и дышал ровно. Я надеялся, что этот продолжительный сон освежит его. Свечка плыла и нагорала шапкой, которая обрисовалась причудливой тенью на потолке избы. Мыши скреблись и с шумом бегали за печкой, по всей вероятности спасаясь от горностая, который селился на зиму в подпольи и преследовал их лучше всякой кошки. Осеннее ненастье ныло и стучало в окно. Под конец я задремал, опустив голову на стол. Когда я проснулся и стал снимать нагар со свечи, я увидел, что и молодая якутка улеглась на лавке и, свернувшись калачиком, дышала так же ровно, как и больной на своей неуклюжей кровати, сколоченной из старых досок.

На другой день я рассказал Барскому странную сцену минувшего вечера. Он не сказал ничего, но в глазах его пробежала искра, и мне показалось почему-то, что он понимает все дело совсем иначе, чем я. Манкы не ушла и возилась в избе, приготовляя еду, а Хрептовский молчал, но глядел на нее строгими глазами. Видно было, что он продолжает относиться неодобрительно к ее присутствию. Барский занял мое место перед столом, хотя, в сущности, до сих пор мы были мало полезны больному, не умея придумать ничего для увеличения его комфорта. Я постоял немного перед Барским, потом отправился в Павловский дом заснуть уже по-настоящему. Переезд с заимки в город и бессонная ночь порядком утомили меня, и я проспал до позднего вечера. Проснувшись, я закусил холодной рыбой, которую очередной дежурный из общей столовой любезно принес ко мне в комнату, и решил наведаться к Хрептовскому. На этот раз ночь была тихая и погожая, одна из тех темных ночей, которые как будто по ошибке иногда случаются на Колыме в конце сентября, быть может, для того, чтобы живее напомнить людям о красоте уходящего лета. Небо было покрыто тонкими облаками, но желтый месяц просвечивал сквозь этот прозрачный покров, и местами в прорехах его мерцали звезды. Было так тепло, как будто впереди еще оставался целый летний месяц, хотя несколько часов назад