Колымские рассказы — страница 25 из 51

Самый воздух на Колыме был пропитан убийством. Куропаток стреляли у порога, оленей закалывали на льду реки, коров глушили обухом прямо на улице. Но Веревцов с детства не мог выносить вида и запаха крови и теперь, окруженный этой охотничьей атмосферой, чувствовал, что его отвращение к ней возросло в сто раз больше прежнего.

Тем не менее, после своей неудачной попытки ассимилироваться, он стал утверждать, что дело не в вегетарианских убеждениях, а просто его организм не выносит животной пищи. Другие пришельцы всецело приняли туземную пищу и обходились без дорогого хлеба, и ему казалось, что он оскорбит их, настаивая на своем вегетарианстве. Но про себя он не мог без дрожи вспомнить день своей несчастной попытки и даже до сих пор чувствовал на себе пятно от этого неудачного желания иметь свою долю в общей цепи истребления.

За отсутствием мясных продуктов, пища его отличалась спартанской простотой. Он насыпал в горшок гречневой крупы и долил его водой. Потом принес из амбара кусок замороженного теста, которое он умудрялся печь под горячими угольями в жестяной коробке, переделанной из керосиновой банки. Хлеб и каша почти исключительно составляли его пищу, ибо в этом заброшенном крае нельзя было найти хотя бы самых жалких овощей для пополнения этого скудного стола. Даже такая пища была втрое дороже животной, и бедному вегетарианцу удавалось сводить концы с концами только благодаря тому, что все другие траты он заменял своим трудом.

Нельзя сказать, чтобы при такой пище у Веревцова было много сил и здоровья. Руки его оставались слишком тонкими, плечи поднимались вверх острыми и узкими углами, но он скрипел да скрипел, как ива, сгибаемая ветром, и до сих пор удачно справлялся с мелкими недугами, время от времени выпадавшими ему на долю.

Поставив на уголья горшок с кашей и чайник для кипятку, Веревцов уселся перед камином и стал смотреть в огонь. С раннего утра до поздней ночи весь день его был наполнен трудом. Он медленно справлялся со своими делами и подводил свой дневной баланс только после двенадцатичасового рабочего дня, но время, когда в камине разгорался огонь, составляло для него отдых. Среди этой мертвой страны огонь был источником жизни и движения, туземцы обоготворяли его, и даже далеким русским пришельцам казалось, что в ярком шипящем и прыгающем пламени колышется и мелькает какое-то неукротимое, вечно беспокойное, то разрушительное, то творческое начало. И Веревцову, когда он растапливал камин, представлялось, что он не один в юрте, что яркий огонь заглядывает ему в глаза и разговаривает с ним своим трескучим голосом и кивает ему своей косматой багровой гривой. И эти разговоры огня настраивали его всегда в особом, мечтательном, почти разнеженном тоне. Он садился на скамью против яркого друга своих зимних ночей и принимался вспоминать свою прошлую жизнь, и эти воспоминания, трагические и однообразные, были окружены ореолом, как деревья черного леса, выступившие внезапно на ярком фоне багрового заката. Еще чаще он мечтал, и мечты его были ясны и наивны, как мечты первых христиан, духовным потоком которых он являлся в своем закаленном и мужественном беззлобии. Будущий золотой век представлялся ему так реально, как будто он сам собирался в нем жить.

Мечи перекуют в орала, а пушки — в земледельческие машины; все люди будут любить друг друга, угнетенные прозреют, и угнетатели станут их братьями, и рабы и господа будут трудиться на одной ниве. И наука покорит болезнь и старость и самую смерть…

Длинная черная головешка, перегорев посредине, упала прямо в горшок. Вода забурлила и перелилась через край. Василий Андреич очнулся от своих мечтании и, достав из-за камелька короткий полуобгоревший ожиг, принялся перемешивать дрова. Он тщательно околотил все крупные головни и, действуя ожигом, как рычагом, уставил их рядом в глубине очага; целую груду крупных углей, пылавших струйчатым яркомалиновым жаром, он выгреб вперед на кран шестка, чтобы они отдали свое тепло плохо нагревшейся юрте. Отдельные угли падали на пол, он подбирал их руками и торопливо бросал назад, обдувая себе пальцы, если горячий уголь успевал прохватить кожу. Он умудрился также задеть себя по лицу обгорелым концом ожига, и на его правой щеке легла черная полоса, протянувшаяся и через нос. Наконец, головешки перегорели. Василий Андреич сгреб угли в кучу, присыпал их золою из корыта, стоявшего в углу, и, поставив коробку с тестом на обычное место в углублении шестка; поспешил закрыть трубу, хотя в углях еще перебегали последние синие огоньки угара. Но юрта была так холодна, что никакой угар не мог держаться в ее промерзлых стенках. Однако жар, струившийся из широкого жерла камина, отогрел наконец, эту мерзлую берлогу. Иней, густо насевший на льдине единственного окна, растаял и скатился вниз легкими и мелкими слезами, и она яснела теперь, как толстое зеркальное стекло. В переднем углу капля за каплей стал сочиться один из ледяных сталактитов, а в воздухе приятно запахло печеным хлебом. Это был промежуток в ледниковом периоде, который царил здесь всю зиму, каждую ночь достигая апогея.

Василий Андреич испытующим взором посмотрел на горшок и, закрыв его листком покоробленной жести, подвинул поближе к огню. Ему не на шутку хотелось есть, но голод странным образом всегда повышал его работоспособность, и никогда ему так не работалось, как в последние полчаса, когда поспевала его еда.

Он постоял немного в раздумьи, потом, оттащив от кровати длинное и толстое бревно, выкатил его на середину избы. Бревно во всю длину было полое, выдолбленное в виде трубы, как колода, из которой поят лошадей. Василий Андреич уселся на бревне верхом и при помощи тяпки и крепкого ножа принялся углублять и выравнивать круглую вырезку. Он точил дерево, как червяк, отрывая его щепками и маленькими кусочками, и занятие это было похоже даже не на работу, а на какую-то тихую непонятную игру, — но стенки колоды становились тоньше и тоньше, а вся колода — легче и поместительнее.

Наконец, когда деревянные стенки колоды стали звенеть под ударами и долбить дальше было уже опасно, Василий Андреич схватил колоду за тонкий конец и потащил к выходу. В юрте было тесно, и на смену готовому бревну должно было поступить другое, новое, для того чтобы тоже быть вырубленным и выстроганным изнутри. Василий Андреич складывал готовые колоды на плоскую крышу сеней юрты, так как амбара у него не было, и он держал свои припасы в деревянном ларе, в глубине холодного угла за камином. Но, когда, приподняв широкий конец выдолбленного бревна, он готовился продвинуть его на крышу, сзади неожиданно раздался выстрел. Он вздрогнул, уронил колоду на землю и быстро обернулся.

Большая белая куропатка, беспечно сидевшая на одном из кустов опушки, наклонилась головой вперед, несколько секунд как будто додумала, потом мягко упала на снег.

Ноги ее судорожно дергались, крупная капля крови выступила из клюва.

С левой стороны, из-за грубой изгороди, защищавшей владение одного из местных купцов, показалась плотная фигура с широкой седой бородой и ружьем в руках. Новый пришелец был одет совсем не по сезону, в короткий открытый пиджак и круглую касторовую шапочку, сильно поношенную и пробитую спереди. Он прошел мимо юрты, поднял убитую птицу, все еще трепетавшую в конвульсиях, и, скрутив ей головку, с улыбкой потряс ею в воздухе.

— Зачем вы ее убили, Ястребов? — с упреком сказал Василий Андреич.

— Как — зачем? — переспросил Ястребов. — Есть буду! Посмотрите, какая жирная!..

И он опять потряс птицей перед лицом собеседника.

Веревцов содрогнулся и отвернулся, но не сказал ни слова. Длиннобородый Ястребов жил продуктами собственной охоты, главным образом куропатками и зайцами, которые не переводились около Колымска всю зиму. В противоположность Веревцову, он питался исключительно мясом, презирая растительную пищу, и даже хлеб целыми месяцами не появлялся на его столе.

— Заходите, Ястребов! — приветливо пригласил Веревцов, оставив колоду в покое и приготовляясь открыть свою опускную дверь. — Погреетесь.

— Мне не холодно! — возразил Ястребов басом.

Василий Андреич отличался гостеприимством, и, кажется, ничто не доставляло ему такого удовольствия, как посещение его жилища приятелями. Он даже завел у себя приемы по воскресеньям, два раза в месяц, и к нему сходилось все небольшое общество, случайно собранное в Колымске. Накануне такого дня он весь с головой уходил в приготовления, деятельно мыл и скреб столы и горшки и приготовлял в камине разные экстренные, иногда совсем неожиданные блюда. Общее мнение считало эти приемы очень приятными благодаря радушию хозяина, и гости, наевшись и напившись вволю, приходили в хорошее настроение духа, занимались легким разговором и даже пели.

Но в обычные будничные дня, по общему молчаливому соглашению, к Веревцову заходили только за делом. Он был вечно занят, и жаль было отнимать у него время. Но и при каждом случайном посещении он немедленно поднимал гостеприимную суету, принимался топить камин и стряпать, вдобавок серьезно обижаясь, если гость брался за топор, чтобы наколоть дров. Гостю приходилось сидеть на месте и с вытаращенными глазами ожидать «приема».

— Заходите! — продолжал Василий, Андреич. — Пообедаем!..

— Каша, небось!.. — буркнул Ястребов. — Слуга покорный!.. Хотите, куропаток изжарим? — насмешливо прибавил он. — Жирные!..

И он положил руку на связку белых птиц, привязанных к его поясу.

Василий Андреич смущенно заморгал глазами. Ему было трудно сказать «нет» кому бы то ни было, тем более товарищу.

— Или хотите, — безжалостно продолжал Ястребов, — я их оставлю вам для пирога воскресного?…

Для Ястребова не было ничего святого. Когда у Марьи Николаевны Головинской, составлявшей украшение пропадинского общества, родился первый сын, Ястребов, заменявший акушера, заявил, что ребенок очень похож на обезьяну. Положим, Витька уже третий год мстил за оскорбление, вырывая при каждой встрече своими цепкими ручонками целые горсти волос из мохнатой бороды старого охотника, но репутация злого языка так прочно установилась за Ястребовым, что даже Ратинович, эсдек, человек, для которого тоже не было ничего святого и который вообще рекомендовал старшинам пропадинской колонии проситься в богадельню, побаивался этого угрюмого старика и оставлял его в покое. Связаться с Ястребовым было тем более небезопасно, что он был охотник переводить шутки в дело и только с месяц тому назад наглухо заледенил единственный выход из квартиры доктора колонии Кранца, то есть притащил ночью ушат воды и забросал дверь толстым слоем мокрого снега, который тотчас же отвердел, как мрамор. Кранц принужден был просидеть в плену почти до обеда, пока соседи не заметили его беду в не разрушили укрепление.