Колымские рассказы — страница 39 из 51

Таково было наше тюремное заключение в Колымске. Хотя оно и не имеет прямого касательства к моему рассказу, но я описал его для того, чтобы сразу об’яснить местные отношения. Дело в том, что начальство и казаки одинаково нас боялись. Нас было много, жили мы все вместе, крепко держались друг за друга. Люди мы были новые, с местной точки зрения совершенно непонятные. Вдобавок при каждом был прислан особый формуляр, в котором были прописаны разные страхи. В прежние времена начальство имело привычку преувеличивать своих противников и расписывать их разными суздальскими красками. Противников было мало, и поле зрения не было достаточно наполнено. Жандармы и полиция смотрели в микроскоп. Теперь противников много, поле зрения переполнено, начальство преуменьшает и смотрит в телескоп. Все старается утешить себя, что беда еще не так велика.

Как бы то ни было, по отношению к нам колымское начальство держалось тактики оборонительной и пассивной. Если угодно, Колымск был первой русской республикой, гораздо раньше дебальцевской, читинской, пятигорской и иных. Обиход был именно тот же самый. Наша община существовала сама по себе, а начальство само по себе. Отношения между нами были то дружественные, то враждебные. Иногда доходило до полного разрыва.

Столкновения случались все больше по праздникам и по табельным дням.

Помню, однажды, на Александра Невского, начальство устроило выпивку и зажгло иллюминацию. Наши немедленно, в виде политической демонстрации, устроили контр-выпивку, и после того иллюминацию погасили и все плошки стащили с забора. Начальство со своей стороны заперлось в полицейском доме и не выходило до полночи.

Впрочем, отношения были большей частью дружественные. Исправник был из петербургских околоточных и приехал в Колымск прямо с Невского. Он был вдов, играл в карты, пил горькую и жестоко скучал. От скуки он стал читать книги, принимался даже за Маркса, но не осилил. Читал он зимою запоем: запрется и дня три не выходит, все с книгой сидит и даже не спит.

Однако гораздо охотнее он играл в винт. Винт — игра сибирская, особенно ценная для полярных городов. В зимние вечера либо давиться, либо козырять с присыпкой в малом шлеме в бубнах. В Колымске винтили все — полиция, купцы и мы, ссыльные. У нас был свой круг, и случалось, винтили мы жестоко, по двое суток и по сорок восемь робберов сряду. Провинтим этаких два дня, а потом баста — на целый месяц. А между тем в полицейско-купеческом кружке винтеров было немного, и часто за раз’ездами нехватало четвертого партнера. Тогда начиналась медленная агония. Исправник ходил по улице и старался поймать политического партнера. А у нас, бывало, как на грех, винтовая полоса уже прошла. На карты смотреть противно. Ходит исправник, ловит партнера. Встретит на улице, пристанет: «Пожалуйста, пойдемте, на три робберочка!» А какое на три! Только войди — двери на запор. Хочешь не хочешь — играй. Отговариваешься, а исправник все ноет и за рукав тянет. Наконец потеряешь терпенье, дашь ему тычка, вырвешь рукав и бежать домой, а он гонится сзади до самой двери.

Особенно сумасбродная жизнь бывала у нас весною. Трудно описать полярную весну понятными чертами для того, кто ее не испытал. Зеленой весны нет в полярных широтах. Пока реки не вскрылись, деревья все обнажены. Потом вскроются реки, листья распустятся в три дня, и начинается лето.

Но в северных широтах есть другая весна, яркобелая, вся в снегу и в морозе, залитая режущим светом, до снежной слепоты, до солнечного одурения.

Еще так недавно тянулась долгая зимняя ночь. Выйдешь в полдень из избы, посмотришь на юг, на краешке неба горит тусклая заря, даже не горит — померцает, да тут же и погаснет. Не живешь, цепенеешь. Дыханье мерзнет от холода, лошадь проходит вся в белом облаке, занесенная инеем.

Лед на реке трехаршинной толщины; лопнет от мороза, как будто пушка выстрелит. Потом опять тихо, темно, тайга не шелохнется, все умерло, и даже ветер умер, и над печной трубой стоит высокий, прямой, сверху кудрявый столб дыма и тоже не гнется, как будто застыл или умер. И кажется, что вечно так будет — холод, тьма, тишина, смерть.

Однако, с половины января заметно, что день прибавляется. Чем дальше, тем заметнее. 9 марта — равноденствие, от солнца до солнца двенадцать часов, а в конце марта заря с зарей сходится. С половины апреля уже день не гаснет, только с утра до вечера он яркозолотой, а с вечера до утра яркорозовый. Днем на припеке снег тает, а в тени зимний холод. Около полудня талая вода журчит, ручья звенят и роются под снегом, а ночью все сковано, мороз градусов в тридцать. И все-таки всем существом ощущаешь воскресение природы, и эта весна — как чудный праздник, солнечно-яркий и светло-нарядный. Как будто каждый раз сам рождаешься на свет вместе с оживающей тундрой и тайгой.

В мае солнечный блеск как бы ожесточаются. На реках и озерах снег сходит, и гладкий лед блестит, как зеркало. В полночь большое красное солнце стоит на краю гладкого ледяного горизонта и жжет его своим колючим блеском и не может сжечь. Крутом протянулись багровые полосы, пучки золотых нитей. Все красно и расплавлено, все как будто пламенеет, самый воздух горит и не сгорает…

Солнце, блеск, а еды нет. Запасы с’едены. Жители выскребли из амбаров последние крохи, якуты подтянули пояса, гложут рыбьи головы и запивают кирпичным чаем, черным и густым, как смола. Собаки отпущены на волю, благо ездить нельзя, — дороги испортились. Никто их больше не кормит. От голода они качаются на ходу и лают беззвучно, каким-то хриплым шопотом.

Провизия у всех оскудела, даже у начальников и у попов. Кое у кого есть мясо, но оно выветрилось и прогоркло. Мука есть, но жир вышел, и жарить не на чем. Все, что осталось, безвкусно, как трава.

У нас, впрочем, и безвкусное подобралось. Каждый день за стол садятся пятьдесят человек, не считая посторонних. Не напасешься на такую ораву. Теперь негде купить, если бы даже было на что. Что запасли с осени — с’ели. Староста начинает сокращать выдачу. Мы со своей стороны получаем молчаливое право делать набеги на его кладовые и похищать все, что сколько-нибудь пригодно для еды.

Острее всего последняя неделя перед вскрытием реки. Ночи нет. «Вчера» и «завтра» слились в одно сплошное «сегодня». Дни путаются и как-то выпадают из недели. В одной неделе четверга не было, в другой — воскресенья. Никто не спит — ни солнце, ни люди, ни собаки, ни птицы в кустах. Собаки и люди бродят у реки и стерегут воду, как голодные чайки. Ибо в воде «ожива», первая рыба, которая оживит отощавшего жителя. Вдоль закраины льда уже появилась «заберега», узкая полоска талой воды. С каждым днем она все шире, но матерой лед прирос к берегу, никак не может отстать, выпятиться коробом и всплыть наверх. Как только лед пройдет, рыба хлынет валом, и начнется летний праздник.

А перелетная птица уже летит мимо: утки всех сортов, сухие и водяные, мелкие и крупные, черные турпаны, серые шилохвостки, савки, лутки, чирки, гуси-казарки и гуси-гуменники, крохали, лебеди-кликуны, лебеди-шипуны, гагары всех видов. Днем и ночью, без передышки, стая за стаей тянется к северу на тундреные озера. Гам, крик, клекот, звон крыльев, трубные звуки лебедей. У кого есть ружье, тот сидит на мысу, стережет добычу. Но птицы знают колымские нравы и над городом взлетают кверху. К тому же местные ружья плохи и в «летячую» птицу вовсе не попадают, а только в «сидячую». Наши тоже ходят с ружьями, иной раз убьют утку или гуся, но что значит один гусь на всю компанию! С утра до вечера думаем только об еде. Все идет в дело: рыбья кожа, черные комья прелой муки, рыбий жир, остатки собачьего корма, сальные свечи. Свечи нередко бывали так называемые «утопшие». Староста выливал их из сала коров, утонувших в болоте, а чтобы они не оплывали, подмешивал к салу разной химической дряни. Но нам было все равно. Иногда он грезил, что подмешает мышьяку, но угрозы этой ни разу не исполнил.

Весна 1893 года была для нас памятнее других. В эту весну из Якутска неожиданно приехал старший советник областного управления Сальников с разными поручениями от губернатора Скрыпицына.

Сальников даже для Якутска был человеком совершенно необыкновенным.

Начать с того, что в нем было вершков двенадцать росту, разумеется, в придачу к двум аршинам, и больше восьми пудов весу. Брюхо у него было огромное, как бочка, эту бочку можно было налить доверху спиртом, без особого вреда для ее хозяина. По женской части Сальников тоже был ходок. Он был холост, но жил семейно с одной из своих любовниц, замужней женщиной. Знойный муж находился тут же, и дети безразлично называли «папой» и того и другого.

С другой стороны, Сальников был в то время единственным человеком с университетским образованием на казенной службе в Якутской области. Жители, впрочем, не верили, что он окончил настоящий университет, и пустили слух, что, в сущности, это не Сальников, а некий бродяга, который убил настоящего Сальникова, завладел его бумагами и поступил на службу. В Сибири такие дела бывали, но этот Сальников был настоящим. По образованию он был юрист и попал в Якутск судебным следователем. Там на одном допросе он погорячился, ударил подследственного кулаком и убил его наповал. За такой подвиг Сальников и сам попал под суд, но в Восточной Сибири такие дела тянутся подолгу и кончаются ничем. Тем временем Сальников перешел в Министерство внутренних дел и быстро дослужился до старшего советника.

Первое поручение, данное губернатором Сальникову, состояло в том, чтобы открыть новый торговый путь из Гижигинска в Колымск. Губернатор посмотрел на карту, прикинул, что из Гижиги до Колымски близко, а Гижига стоит на море, стало быть, туда приходят пароходы, — и послал своего советника открывать новый путь напрямик, как вороны летают. Это обыкновенный бюрократический метод. Николай I по этому методу построил Николаевскую железную дорогу, а граф Сергей Витте — Манджурскую соединительную линию с веткой на Порт-Артур. В данном случае от Колымска до Гижиги, действительно, было недалеко, верст шестьсот или шестьсот пятьдесят, но ездить было невозможно, ибо на гижигинской тундре лошади пропадают от бескормицы.