Колымские рассказы — страница 41 из 51

— Какое условие? — живо спросил Сальников. — Я заранее согласен.

— Чтоб этот праздник вышел, как антиправительственная манифестация.

— Манифестация?! — воскликнул Сальников. — От всего сердца.

Он так ударил по бочонку кулаком, что все стаканы звякнули, потом взял один стакан и грузно поднялся на ноги.

— Слушайте, звери! — это относилось не к нам, а к жителям, а может быть, также и к собакам, стоявшим в таком же напряженном ожидании. — Сколько жертв было принесено во имя идеи! Эти жертвы не пропали даром. На алтаре пылает пламя, вольное слово над миром гремит. Пью за русскую идею! Да здравствует республика!..

Он говорил совершенно искрение. Быть может, он даже забыл, что он казенный советник, и думал в эту минуту, что он студент среди студентов, ссыльный среди ссыльных, жертва, пострадавшая за «русскую идею».

— Да здравствует республика! — дружно отозвался наш хор.

— Ура! — подхватили казаки. — Публика!..

Началось нечто гомерическое, тройной крепости, как спирт, стоявший перед нами в чайнике и бочонке. Сальников обнимался с Гринбергом, Жигатов — с исправником. Потом Сальников и Полозов пробовали поднимать друг друга на поясах, а Скальский плясал русскую вместе с маленьким смешным старичком из отставных казаков.

Старичка по-уличному звали Гагарой за кривые ноги и пронзительный голос. Гагара плясал плохо, кривые ноги путались и заплетались.

Скальский ухал и вскрикивал: «Вы, мертвые, делай!»— и его холодное лицо странно противоречило этому буйному веселью.

Из дальнейшего мне памятны только отдельные эпизоды.

Гримберг и Сальников сидят рядом на земле. Гримберг глядит на костер. Костер ярко пылает. Сковорода стоит уже не на треножнике, а прямо на горящих ветках.

Казаки наконец поймали щуку. Ее сейчас будут жарить.

— Это огонь! — говорит Гримберг.

— На алтаре пылает пламя, — отвечает Сальников.

— Пылает, — соглашается Гримберг. — Костер пылает. Это я понимаю. Живет, пылает, а мы что?.. Мы прозябаем в этом холодном гробу… Я хочу сообщиться с этим огнем! — внезапно вскрикивает он, вскакивает на ноги и подбегает к костру. К нашему величайшему изумлению, он поднимает долы и садится прямо на сковороду.

Мы тоже вскакиваем и успеваем сдернуть его с костра. Он не потерпел особого ущерба.

— Сидите смирно! — увещевает его Сальников. — Экая горячка! Огонь душевный ярче, огонь внутренний!

Но Гримберг не слушал.

— Я хочу сгореть, — упорно повторял он, — испепелиться, по ветру развеяться.

Улучив минуту, он вскакивает и опять бросается на костер.

— Отстань, — кричит он мне свирепо. — Каменное сердце!..


Жигатов и исправник стоят друг против друга.

— Давай, выпьем на брудершафт! — предлагает исправник.

— Отстань!

— А какая это у вас трубка? — переводит исправник разговор на другую тему. — Новенькая? Покажите.

— Глиняная, — отрывисто отзывается Жигатов, — не про вашу честь.

Лицо исправника принимает упрямое выражение. Внезапным движением он вырывает у Жигатова трубку изо рта и бросает ее далеко в сторону.

Глаза Жигатова вспыхивают злым огнем. Он протягивает руку, срывает с исправника шапку и бросает ее вслед за трубкой.

Лицо исправника темнеет.

— Ты чего? — ворчит он. — Я тебе могу в морду дать…

— А я тебе в другую!

— Ха-ха-ха! — краткая вспышка полицейской злобы кончается смехом. — Сергей, подними шапку!..

Молодой казак, денщик исправника, молча и проворно приносит начальственную шапку.

— Трубку подними! — приказывает Жигатов.

— Не смей! — кричит исправник.

Сергей беспомощно разводит руками.

— Егорша, подними трубку!

Егорша — городской нищий. Таких нищих двое. Оба зовутся Егорши. Один — Егорша-Худой, другой — Егорша-Тунгус. Оба они тут, и оба кормятся подачками из нашей столовой.

Егорша-Тунгус поднимает трубку и приносит Жигатову.

Теперь очередь исправника разводить руками.

— Тут я ничего не могу поделать! — говорит он. — Это ваши люди.


Сальников и Черноусов сидят рядом на земле. Черноусов — странный человек. Молодец, прекрасный работник, мастер на все руки, с виду веселый и даже разговорчивый, но в в сущности, безнадежно-грустный. Когда он выпьет, эта грусть выходит наружу. В душе его есть что-то надломленное. Лет через пять Черноусов перебрался в Иркутск и там в два года внезапно состарился, поседел и даже одряхлел. Теперь он, кажется, умер.

— Я был человек вольный, — говорит Черноусов, — а теперь я — арестант.

Прилетали к соловью два сокола,

Заводит он приятным и протяжным голосом, —

Взяли, взяли соловья к себе домой,

Посадили его в клеточку,

За серебряну решоточку.

Он поет, как плачет, но лицо его спокойно.

— Не плачьте! — говорит Сальников и плачет сам. Слезы катятся градом до его лицу. — Я ценю вашу муку! — говорит он. — Дайте дожать вашу мужественную руку.

— Будьте вы прокляты! — отзывается Черноусов.

Уж ты пой, воспевай, соловей,

При кручине утешай нас, молодцов…

Гримберг изменил направление своих мыслей и от огня перешел к воде. Только что он изображал Жанну д’Арк, теперь перешел на роль Офелии. Он бродит по пояс в ледяной забереге. Я хожу до песку у самой воды и стараюсь выманить его на берег, как русалку. Я помню, что у него больная нога, и это приключение может кончиться для него печально. Но он упорствует.

— Ура! — кричит он. — Сейчас лед тронется. Я уплыву вместе с полой водой. На волю из душного плена, на волю, на буйную волю!..


Дальше мои воспоминания прерываются. Знаю только, что мы трое — я, Гримберг и Скальский — очутились в нашей общественной библиотеке, занимавшей отдельную избу. Изба эта была заперта висячим замком, ключ от замка лежал у Гримберга в кармане.

Мы забрались внутрь, заснули на полу и проснулись на другой день после полудня с тяжелой головой. Но страннее всего было то, что дверь оказалась попрежнему запертой на замок, и ключ лежал у Гримберга в кармане.

Бр!.. Скверно!..

Наше празднование, в сущности, было преждевременно. Коронацию следовало праздновать только на следующее утро. В должный час городской протоиерей, отец Алексей, явился в церковь служить молебен. В церкви никого не было. Только две старухи стояли у стены, да еще подсудимый командир, которого Сальников почему-то невзлюбил и не принимал к себе. Сальников утверждал, что от командира дурно пахнет.

Отец Алексей тоже был в своем роде достоин примечании. Это был маленький попик, круглый, колючий, с хмурым лицом и неприятным смехом. У отца Алексея было семейное горе. Его попадья открыто для всего города жила с помощником исправника. В Колымске господствуют нравы совершенно содомские.

— У нас вода такая! — говорят жители в об’яснение и спокойно переходят все границы приличия.

Отец Алексей тем не менее долго не знал о своем несчастии, но когда, наконец, узнал, то ничего не сказал и не сделал, только стал скучать и задумываться. Мало-по-малу он совсем свихнулся и наконец в один праздничный день после службы вышел на амвон и возгласил: «Православные христиане, выслушайте мою проповедь! Ти-ни-ни!» В церкви произошло смятение. Отец Алексей ушел из церкви, перестал служить и скоро умер.

Но теперь отцу Алексею было не до проповеди.

— Где люди? — спрашивал он яростным голосом.

— Спят, — об’яснил командир. — Только сейчас легли.

— А начальство где?

— Тоже спят, — сказал командир. — Всю ночь с политическими пьянствовали, а нас с вами не звали.

Недолго думая, отец Алексей принял драматическую позу и провозгласил анафему «граду сему и жителям его и Правителям его», затем демонстративно отряхнул прах с ног своих и ушел из церкви.

Вечером Сальникову доложили об анафеме. Он рассвирепел, тут же взял лист бумаги и стал строчить:

«Сего числа городской протоиерей, отец Алексей Трифонов, придя в церковь в возбужденном виде, вместо установленного молебна, произнес хульные слова, о нем почтительнейше доношу вашему преосвященству, и прочая, и прочая…»

Из всего этого дела ничего не вышло. Во-первых, отец Алексей и подсудимый командир написали по встречному доносу. А во-вторых, почта ушла только через два месяца, и неизвестно, были ли доносы действительно отправлены в Якутск. Почту заделывал Сальников, и он мох уничтожить все три доноса.

Так мы отпраздновали коронацию в 1893 году.

Летом, как сказано выше, Сальников отправился в Гижигу, а осенью вернулся обратно. В январе он вернулся в Якутск и в числе прочих рапортов представил также соображения о нашем обуздании.

Плодом этих соображении поздней весной 1894 года, ровно через год после описанного мною праздника, исправник получил секретный циркуляр о том, чтобы по возможности обуздать наше право раз’ездов по колымским пустыням.

Мы, впрочем, прочли этот циркуляр раньше исправника. Почта по обыкновению пришла в растерзанном виде. Оболочки пакетов истерлись в труху. Газетные номера, казенные бумаги и частные письма перемешались в одну общую груду. Разобрать эту груду, как следует, могли только мы, ссыльные. Мы перетряхивали «Правительственный вестник» и «Сенатские ведомости» номер за номером, вылавливали оттуда письма и казенные предписания и раскладывали все это по именам и категориям. Скальский отличался особенным искусством в этой области. Иное имя он определял по единственной уцелевшей букве, подобно тому как Кювье по единственному зубу определял породу ископаемого животного.

Поэтому мы первые прочли секретный циркуляр, но прочитав, передали его исправнику. Он тоже прочел, ничего не сказал и спрятал циркуляр в стол.

Не знаю, что он ответил в Якутск «генералу Скрыпицыну». Поздней осенью пришло известие поважнее этого циркуляра. О нашей Колыме лучше сказать: не осенью, а раннею зимою, ибо река стала уже в двадцатых числах сентября.