В то время для нашей работы одной типографии было довольно за глаза. Мы печатали немного. Обыкновенное издание было в пятьсот экземпляров; из всего числа половина доставалась полиции, четверть сжигалась в ложных тревогах по разным местам. Книжек сто или полтораста расходилось по рукам. Но Оржиху не терпелось. Он затеял устроить вторую типографию и обратился к таганрогскому кружку. Самыми лучшими людьми в этом кружке были Аким Сигида, Надежда Малаксианова и еще третий, который успел отвертеться и пострадал сравнительно мало. Потом начальство сообразило, в чем дело, но момент был упущен. Что же делать! Петли рвутся иногда в самых крепких неводах, и рыба уходит. Этот третий был человек легальный. Имя его стало с тех пор известно местному начальству. И кроме того, всему этому делу прошли две земских давности. Но все-таки я как-то не решаюсь назвать его настоящее имя. Назовем его для удобства речи хотя бы Слезкин Игнат.
Аким Сигида служил писцом в суде. Ему недавно исполнилось двадцать лет. Малаксианова была городской учительницей. Она была еще моложе Акима. У обоих на руках были родные, матери, братья, сестры, которых нужно было содержать и вывести в люди.
Слезкину было под тридцать. Он был сыном крепостного и имел базарную лавчонку, в которой торговал подошвами и сапожным прикладом.
Все трое были самоучки, никто их не пропагандировал. Они сами обдумали свои идеи и пришли к нам со стороны, как равные к равным. Были они пылкие и готовые на яркий подвиг или на темную муку. Подвига жизнь не успела дать, а мука явилась. И стала мука подвигом.
Откуда брались эти светлые, свежие и чистые юноши и девушки? Кто их знает. Они рождались сами собой, выходили из почвы, как новые побеги того же благородного корня. В то время в революционных кругах совершались рядом два противоположных процесса. Центр быстро погибал, периферия медленно росла. Прежние руководители исчезли. Другие не успевали развернуться и погибали на корню. На самое ответственное место попадали случайные люди, азартные игроки и даже провокаторы, как Дегаев. И все рушилось. В то же самое время по разным провинциальным захолустьям — в Новочеркасске и Екатеринодаре, в Таганроге и Оренбурге, в Минске и в Уфе — расцветали местные кружки, как дикие полевые цветы. Они были такие наивные, бесстрашные, на все готовые. Но они не знали, что делать и куда итти, и все ожидали приказа сверху. Верха уже не было. Гибель центра стала разгромом и маразмом. Она привела интеллигенцию к самоубийству и «непротивлению», в культурные скиты и на маленькие дела.
Но местные кружки ширились и разрастались и мало-по-малу сплелись в подпочвенный слой, на котором через двадцать лет выросла освободительная волна. Так в природе не пропадает никакой посев, даже брошенный наобум или пущенный на ветер. Ветер несет зерно и наконец роняет на землю. Оно вырастает поодаль, но колос у него такой же крепкий и золотистый.
Кажется, в настоящее время повторяется то же самое в огромных размерах. Интеллигенция, которая стояла в центре освободительного движения, сильно пострадала от разгрома. И, говоря откровенно, она не знает, что делать и куда обратиться. Но в широких народных кругах растет сознательность. Там создается уже не тонкий слой, как прежде, а целый новый пласт, во всю толщу до самого дна. И новая волна, которая в один нежданный день всплеснет над этим дном, будет высоким и пенистым валом.
Аким был хмурого нрава, говорил он мало, но язык был у него едкий, и многие боялись его спокойных замечаний. В сущности говоря, ему было тесно даже в типографии. Потом в тюрьме стало еще теснее. Впрочем, в тюрьме он прозябал недолго. Жить было нечем и незачем. Тогда он умер.
Надежда Малаксианова была родом гречанка. Она была нервная, порывистая. Вся звенела и трепетала, как молодая птица на лету. Она была, как юная душа нашего братского кружка.
Смерть ее была страшнее всех смертей и казней, которые совершались когда-либо над нашими политическими пленниками. Она умерла на Каре, под розгами, а разгар карийского протеста.
Оба они были моими друзьями. Теперь, когда я вспоминаю эти две яркие фигуры, мне становится больно. Отчего все молодое и пылкое не может жить долго? Если не бережет себя, то погибает раньше времени. А если уцелеет и остынет, то станет такое тусклое, в морщинах. И часто думаешь: лучше бы оно погибло, пока было молодо.
В сущности говоря, зачем нам нужна была вторая типография, я и теперь не знаю. Денег у нас не было, и печатать было нечего. Мы отдали таганрожцам очередной номер газеты «Народная Воля». Номер был толстый, двойной, 11-й — 12-й. Но они не отставали и требовали новой работы. Тогда мы придумали напечатать сборник стихов. Еще не докончив сборника, типография провалилась, и весь он достался в руки начальства. Из-за этих стихов Надежда Малаксианова принесла себя в жертву. Если бы я писал историю русской поэзии, я посвятил бы этому жертвоприношению хоть несколько строк.
А между тем, чтобы устроить эту вторую типографию, Оржиху пришлось преодолеть много препятствий. Акима и Надежду нужно было женить. Оба мало думали о любви и еще меньше о женитьбе, но колебаться не стали. После женитьбы они заняли отдельный домик в предместьи Новостроенке и стали свозить шрифт, унаследованный от прошлого, и устраивать ручной станок. Нужно было поместить в этом доме еще двух женщин: одну — жилицу, а другую — горничную. В то время женщин, готовых «на дело», было меньше, чем мужчин. Помню, как трудно было мне через полгода после этого найти хозяйку для тульской типографии.
Жилицу Оржих нашел в Одессе. Это была Екатерина Тринидатская. Ей было за тридцать. Мужа ее в Одессе знали под кличкой «Федосеич» и очень любили.
Это тоже была замечательная чета. «Федосеич» был раньше земским деятелем, мировым судьей, кажется, даже с чином статского советника. Он пробовал заниматься культурной работой, но жизнь извергала его, как вода извергает масло. Тринидатские претерпели целый ряд гонений и приехали в Одессу «отдыхать». Однако, когда явился Оржих и заговорил о типографии, Тринидатская не колебалась ни минуты: «Надо итти на работу!» У «Федосеича» были дурные предчувствия, но она утешала его: «Через два месяца я вернусь!» Они были бездетны и нежно любили друг друга. Через месяц Тринидатскую арестовали вместе с другими и в свое время сослали на каторгу. «Федосеича» тоже арестовали и послали в Сибирь в административную ссылку на четыре года. Тринидатская скоро умерла. «Федосеич» остался жить с неизлечимой душевной раной. Мне говорили, что он жив до сей поры, обитает где-то на Урале, занимается ручным трудом.
В горничные Оржих поставил свою невесту, Устинью Федорову. По паспорту она звалась Наташей, и это имя за нею осталось. Вот и еще одна яркая фигура типографского кружка, кажется, самая оригинальная изо всех. Наташа, или Устя, была из простого звания, дочь кузнеца и прачки. Вся семья, кроме отца, была революционная. Зять и сестра уже были в Сибири. Мать тоже перешла в новую веру, «поверсталась в социалисты», по ее собственному выражению, и помогала этим социалистам, чем могла. В последний раз, когда я был в Одессе, она передала со мною поклон дочери и три рубля. Деньги были жертвованные. Они были собраны среди одесских прачек по пятаку и гривеннику и предназначались на литературу. Между прочим, сколько помню, и сама сборщица и все жертвовательницы были безграмотны. Устя тоже в деле грамоты ушла не очень далеко. До типографии она пробовала учиться, но в типографии было слишком много работы. Впрочем, в то время Устя мало думала о книжках. Она была огневая, непоседливая, как ртуть. Всякая работа горела у нее под руками. Смешлива она была необыкновенно. Сама заливается и других вводит в грех, даже когда по условиям дела полагается молчать и священнодействовать.
Дальнейшая судьба Усти тоже сложилась своеобразно. Когда полиция явилась в типографию, Устя разыграла из себя ничего не понимающую служанку, ушла в кухню и выпрыгнула в окно, в чем была, без пальто и платка. Был январь, на дворе стояла стужа, ей пришлось до утра прятаться по пустырям, и она жестоко простудилась. Последствия этой простуды потом тяжело сказались, но в то время свобода была дороже здоровья. К утру Устя разыскала друзей, и ее укрыли. Она была в безопасности, но Оржих оставил ей инструкцию: если что случится, ехать в Новочеркасск, на нашу главную квартиру. Несмотря на все уговоры, она пошла на вокзал, и на второй станции ее арестовали… После того наряду с другими она просидела два года в крепости.
В то время библиотека в крепости была очень жалкая, но в одном отношении эти разрозненные книги были полезны. При их посредстве заключенные вели переписку, вытирая в разных местах соответственные буквы. Жандармы злились, жгли книги и вырывали из них листы, но вырвать все было невозможно. И, в сущности, каждая книга была в роде старинных палимпсестов: два разных содержания, одно поверх другого. Помню, в одном томе я нашел стихотворение Якубовича, которое так больно ударило по нервам:
О здравствуй, гроб, и вместе храм,
И колыбель родной свободы!
Дальше стояла запись, короткая, как крик:
«Братья, Дегаев предатель, будь он проклят».
И еще дальше:
«„Сегодня приговорен к смертной казни“. Прощайте, товарищи. Конашевич».
Оржих и Устя вели оживленную переписку, и мне часто попадался на глаза тот или другой отрывок. Оржих посылал свои стихи, они хромали размером, но были очень искренни. Оржих умирал от чахотки, и на душе у него было тяжело. Стихи, должно быть, облегчали. А впрочем, он умирал, но не умер, и попал в Шлиссельбург, а из Шлиссельбурга, через тринадцать лет, во Владивосток и наконец в прошлом году — из Владивостока в Нагасаки. Теперь он издает в Нагасаках газету «Воля» на русском языке.
Кроме стихов Оржих писал о бомбах. В таганрогской типографии нашли три бомбы. Оржиха мучили эти бомбы, и он хотел во что бы то ни стало снять их с других и принять на себя. По этому поводу он выписывал в разных книгах для Усти и для других типографщиков подробные советы относительно показаний на суде.