Колымские рассказы — страница 45 из 51

Слезкин ходил в высоких сапогах и короткой шубке, зимою отогревался сбитнем, летом лущил семечки и играл шашки с соседями. Он славился как шашечный игрок по всему Новому базару. Он давал противнику шесть ходов вперед и в конце концов устраивал ему шесть темниц, которые в обиходе игры носят такое неблагозвучное имя.

Речь и все ухватки были у него простонародные. Однако он научился самоучкой французскому языку, основательно изучил «Капитал» Маркса (конечно, первый том), что в то время ценилось не меньше, чем потом, в социал-демократическую эпоху.

Игнат управлял всеми таганрогскими делами. Он был очень осторожен и умел прятать концы. При устройстве таганрогской типографии он сначала был в оппозиции, потом махнул рукой и принял на себя сношения типографии с внешним миром, тем более что Аким вытянул во время осеннего призыва неблагоприятный номер и должен был надеть солдатский мундир. Раньше об этом никто не хотел подумать. Теперь начались хлопоты об избавлении Акима от службы. В ожидания результатов Акиму приходилось больше сидеть дома и никуда не показываться.

Слезкин посещал типографию обыкновенно по вечерам. Уберет свои кожи, запрет лавку висячим замком и идет на Новостроенку.

Было условлено, что типографщики должны в одном из окон выставлять лампу в знак того, что все обстоит благополучно. Увидев этот знак, Игнат подходил к воротам, поднимал щеколду у калитки и шел через двор.

Во время провала типографии с Игнатом Слезкиным разыгралась совершенно невероятная история. Несколько месяцев тому назад он был у меня в Петербурге, и мы опять вспоминали подробности этого удивительного эпизода.

— Дело было в январский день, — рассказывал Слезкин. — Стоял лютый холод. Я замерз в лавке, как собака. Потом кончил торговлю, повесил замок и пошел в типографию. По дороге купил связку бубликов (баранок) к чаю. Было уже темно. На мне были валенки и треух. Снизу шубейка моя, а сверху тулуп. И пояс завязан. Подошел я к типографии. Вижу — в окне темно. Думаю: видно, Устя опять забыла лампу выставить. А в голову ничего не пришло. Очень уж тихо было кругом. Я постоял перед воротами, потом взялся за щеколду, хочу калитку открыть и слышу, держит что-то, не пускает открыть, и как будто живое. Только хотел еще нажать, вдруг отворилась калитка, и вышел городовой. Даже не вышел, а вывалился вон. Кажется, он спал, опираясь на калитку, а я его разбудил. «Не велено пущать!» Я подобрал полы и прочь от ворот. Думаю: пропади наши люди! Сейчас и меня заберут вслед за ними. Однако, не забрали…

Наутро начальство узнало о ночном пришельце, стало раскидывать умом и постепенно добралось до Слезкина.

Дней через пять его позвали в жандармское управление для допроса. Но Слезкин сыграл на своих смазных сапогах и простонародном виде, и притом весьма удачно.

— Садитесь, господин Слезкин!

— Мы постоим!

Это «постоим» избавило Слезкина от опасности. Впрочем, господа изыскатели не сразу отказались от Слезкина. К лавке его приставили шпиона, к соблазну всех базарных торговок и разносчиков.

Обыски у него делали чуть не каждую неделю. Раза два даже в тюрьму сажали на месяц или на два. Но все эти меры окончились ничем. «Мы постоим» вывозило, и в конце концов жандармы отступились от Слезкина.

Если припомнить, что всех типографщиков приговорили к смертной казни, невзирая на их несовершеннолетие, то следует поистине признать, что Слезкину повезло. Он был старше других, и Шемякин суд, конечно, отнесся бы к нему без всякого снисхождения. Но волею судьбы Игнат остался цел и при первой возможности уехал из Таганрога.

Я видел его минувшей зимою, с лишком через двадцать лет после нашей последней встречи. Он живет в Казани, стал купцом, женился, имеет детей. И теперь он далек от политической работы, хотя его сочувствие направляется в ту же сторону, что и прежде.

Мы вспоминали с ним мертвых друзей, поговорили о настоящем, потом разошлись в разные стороны.

Было еще несколько членов того кружка, к которому принадлежали Аким и Надя. Из них иные были арестованы, попали в Сибирь и на всю жизнь вышли из обычной колеи. Другие остались невредимы и за эти двадцать лет успели сильно подвинуться вверх по житейской лестнице. Мелкий приказчик стал зажиточным купцом, молодая акушерка сделалась женщиной-врачом, писец стал бухгалтером в банке, бывший семинарист, промышлявший дешевыми уроками, стал инспектором народных училищ, и т. д.

Все эти люди были даровитее обычного уровня. У них было больше воли и настойчивости. Кроме того, по общему закону мелких сект и небольших общественных групп, они держались вместе и помогали друг другу. Наконец политический арест в глазах многих был своего рода рекомендацией. «Это политический, этот, наверное, не украдет», говорили даже купцы из старозаветных.

И после первых мытарств достать место и кредит было легче.

С тех пор прошло лет двадцать, и началась новая эпоха. И снова льется кровь, и гибнут люди. Много их теперь, целые толпы. Среди всех ужасов текущего времени им легче жить и легче бороться.

В толпе с другими легче даже гибнуть. В будущем пред ними больше просвета и больше надежды. И в прошлом двери тюрьмы уже один раз широко открывались. В то время, о котором я пишу, арест был, как смерть, а тюрьма была, как львиная пещера. Все следы вели только туда, и ни один не вел обратно.

Разгром

Таганрогский провал отозвался и у нас в Черкасске. Чье-то письмо перехватили. Кого-то арестовали, кто был знаком с нашим хозяином. Наш хозяин был человек, еще ни разу не видавший жандармов, и ему стало страшно. Он не говорил нам ничего, но по ночам ему не спалось. Он лежал и все прислушивался к шуму за воротами. Нам тоже было не по себе, ибо мы не знали, откуда идет провал. Неведомая опасность хуже всего на свете. Через два дня мы решили ликвидировать типографию и уехать в Екатеринослав.

Екатеринослав с самого начала был центром нашей организации. Там имел место наш первый с’езд. Мы надеялись и теперь найти там товарищей или, по крайней мере, верные вести о них. Оржиха в это время в Черкасске не было, хотя Устя этого не знала. Нас было трое — Коган, я и еще третий, наборщик Антон.

Мы разобрали станок, изломали кассы. Жалко было их ломать — мы их делали с таким старанием. Один чемодан набили свежими номерами «Народной Воли», которые мы успели во-время вывезти из Таганрога, другой — новыми брошюрами нашего собственного изделия. Самая большая наша драгоценность был шрифт. Мы закопали его в землю, как когда-то беглые люди закапывали червонцы, и уехали из Черкасска. Антон вернулся в Одессу, на свой завод. Мы с Коганом, чтобы миновать Таганрог, поехали кружным путем на Зверево и по донецким линиям. Помню, что поезда были, по русской системе, так искусно пригнаны один к другому, что в одном месте нам пришлось ожидать двадцать три с половиной часа следующего поезда, — очередной поезд ушел по расписанию за полчаса до нашего приезда.

С Лозовой Коган свернул на юг. Я поехал в Екатеринослав один на разведки. Мы условились, что если все благополучно, то я вызову туда Когана телеграммой.

В Екатеринославе я нашел Оржиха. На него было страшно смотреть. Черный, сухой, с воспаленными глазами, в широком пальто с чужого плеча. Увы, у нас нехватало денег, чтобы покупать себе пальто прямо из лавки!

Меня ужасно злило, что у нас не стало типографии. То были две, а теперь ни одной. Но Оржих даже не отвечал на такие речи. Он перестал думать о типографии, а думал о мести. Он строил проекты самые дерзкие, экстравагантные. Скоро и я от него заразился тем же. Кажется, только эти несколько дней в нас жило истинно-революционное чувство.

Помню, по ночам я долго не мог заснуть, все думал о нашем бессилии и о силе врага. Иногда, с отчаяния, я принимался мечтать на странные темы. Если бы я имел силу, сейчас бы уничтожил царя Николая, и рука бы не дрогнула. Над моей постелью был вделан в потолок крюк для лампы, и я говорил себе: «Если бы моя сила, я перекинул бы веревку через этот крюк. Поставил бы кресло и посадил бы ненавистного царя, надел бы ему веревку на шею и потянул бы через крюк тихонько, не торопясь. Сам сел бы за стол, чай стал бы пить и в глаза ему смотреть. — „Ну-ка, поговорим! Долго ты будешь нашу кровь пить? — и потянул бы за веревку. — Что, нравится?.. Скажи, дай ответ!..“»

Кроме Оржиха, из нашего центрального кружка в Екатеринославе жила Настасья Наумовна Шехтер. Вместе с нею в одной квартире жила Вера Гассох. Других не было. Мы разослали письма в Харьков и Одессу, приглашая товарищей приехать и обсудить положение вместе с нами. Организация погибала, ее нужно было спасать.

Я все-таки не переставал думать о типографии. Свои чемоданы с литературой я увез в подгородную деревню, где у нас было знакомство и квартира. Там, при посредстве «летучки», я припечатал сапожной щеткой на своих брошюрах извещение: «Такого-то числа арестована в Таганроге типография, а в ней такие-то лица». В сущности говоря, это было извещение orbiі et urbi[26], то есть жандармам и публике: «Не думайте, господа!.. У нас еще есть одна типография».

В то же самое время, о согласия Оржиха, я известил Когана и Антона, приглашая их явиться в Екатеринослав. Нам нужно было устроить что-нибудь получше сапожной щетки.

Написав письма, мы стали ждать. Прошел день и два, на третий день к вечеру пришли два письма, — одно из Одессы, другое из Харькова. Мы «проявили» одесское письмо нашим пахучим составом, потом стали его расшифровывать. Шифр был страшно спутан: прсст. Уже это одно было зловещим признаком. Письмо, очевидно, писали небрежно, впопыхах. Наконец, при помощи передвижного ключа, я начал расшифровывать как следует: ар; аре; арес; арест… Я выронил письмо из рук. Впрочем, вечером мы прочли оба письма. Они говорили об арестах. Приехать было некому.

В эту ночь мы трое долго ходили по улице, — Оржих, Настасья Наумовна и я — и все не решались расстаться. На нас надвигалось из бездны близкое будущее. Оно было черное, как яма, и тяжелое, как кошмар.