Колымские рассказы — страница 47 из 51

С первого раза я счел этот рассказ неискусной выдумкой. Потом посмотрел внимательно на носильщика и на чемодан, но не мог ничего узнать. У носильщика была бляха с буквами К. X. Ж., но и у местных носильщиков были точно такие же бляхи. Чемодан был серый, холщевый, очень грязный и обвязанный веревкой. Мой, или не мой? Я купил свои чемоданы в Черкасске перед от’ездом и мало понимал их приметы. Чорт его знает! Каждый год выделываются тысячи точно таких же чемоданов. Пойди, узнай…

— Я сейчас достану ключ!

Я сунул руку в карман и сделал вид, что никак не могу отыскать ключа.

— Мои ключи у брата. Я пойду их сейчас принесу.

Отпустят меня, или не отпустят? Если не лгут, то должны отпустить… Да, отпустили, и никто не идет сзади. Я вышел из конторы и зашагал по перрону. Знакомый мой было устремился мне навстречу, но увидел мое лицо и тотчас же стушевался. Он, очевидно, понял, что не все благополучно. Я выбрался за ворота, пошел по улице и стал думать.

Что теперь делать, выручать или бросить? И как выручить? Без обыска не обойдется. А я совсем запутался и не знаю, где мой чемодан, а где чужой. Знаю только одно: в моем чемодане на самом виду зияют крупные заголовки: «Народная Воля», полуприкрытые холстиной. Только начальство раскроет, тут и капут.

А ежели бросить, то куда я пойду? И что есть у меня кроме этих чемоданов? Все провалилось и погибло, только остались эта черные заголовки… Если их бросить начальству, — это измена. Нет, лучше провалиться, защищая последнее. Пусть заберут и меня на придачу. С пустыми руками, один, я тоже немного стою.

Через пять минут я был опять в конторе и пробовал свой ключ над сомнительным чемоданом. Замок отпирался, но плохо. Теперь мне тоже казалось, что это не мой чемодан. Но заглядывать внутрь у меня не было желания.

— А где же мой чемодан?

— Остался в Харькове, — отвечал носильщик.

— Ах, ты, чорт! — сказал я сердито. — Там тебя арестовали за офицерский чемодан, а здесь за мой.

— Не сердитесь, барин, — тотчас же сдался носильщик, — ваш чемодан на главной станции.

В Курске две станции, главная и городская. Мы находились на городской.

— Ну, поедем!

Мы сели в местный поезд и поехали на главную станцию. Носильщик никак не мог успокоиться.

— Я через вас три дня потерял, — повторял он.

— Почему — через меня?

— А как же, вы торопили меня в Харькове перед поездом.

Я припомнил, что это была правда. Я приехал ко второму звонку и очень торопился.

Я немного подумал, потом достал из кармана бумажник. В бумажнике у меня была довольно толстая пачка мелких кредиток, недавно полученных от Бродяжникова.

Носильщик увидел деньги и сразу растаял.

Я спрятал бумажник обратно.

— Если вправду мой грех, я заплачу тебе пять рублей.

Носильщик стал благодарить.

— А как это будет с чемоданом? — спросил я небрежно.

— А так, что начальство посмотрит. У кого что есть, тому и отдадут.

Я покачал головой.

— Не люблю я с начальством дело иметь.

Тон моего голоса был очень искренний.

Поезд подошел к станции.

— Ну, ты пойди устрой! Я буду сидеть в первом классе. Когда все будет готово, позовешь меня.

Носильщик ушел и минут через десять явился снова.

— Пожалуйте, купец!

Скрепя сердце, я вошел в другую багажную контору. Там была толпа еще больше, чем в первый раз. Жандармский капитан, багажный надсмотрщик, еще какое-то начальство. Жандармы, носильщики. Оба сомнительных чемодана лежали рядом на полу, освобожденные от веревок.

Но теперь я уже ясно различал, который мой, который чужой.

Я встал на колени перед проклятыми чемоданами, достал из кармана ключ.

— Вот мой ключ, вот два чемодана. Слева мой, справа чужой. Вот мой ключ плохо отмыкает правый чемодан, хорошо отмыкает левый чемодан. В левом чемодане два отделения. В одном отделении мое платье, прикрытое рогожкой, в другом — мое белье, прикрытое холстиной.

Я распахнул чемодан, доказал начальству рогожку и холстину, но остерегся показать предполагаемое «платье», потом быстро закрыл чемодан и повернул ключ.

— Носильщик, завяжи!

Помнится, я даже сделал жест, как у плохого фокусника после удачною фокуса.

— Неси в вагон!

Начальство смотрело на всю эту процедуру с равнодушной скукой. Кажется, если бы у меня в чемодане был спрятан автомобиль или военное судно, тоже никто бы не заметил.

В вагоне я отдал носильщику пять рублей.

— Еще пять рублей надо, — сказал он сурово.

Я беспрекословно достал еще одну синюю бумажку.

Не знаю, за кого он меня принял, за шулера или контрабандиста.

Через десять минут я мирно сидел в вагоне, с газетой в руках. Поезд мчался на север. Но читалось мне плохо. Время от времени я тоже протягивал руку и щупал сам себя за колено. Сошло благополучно — и я жив, и чемоданы целы. Значит, еще не все погибло, еще мы поживем на белом свете!

Разгромом южной организации кончается история партии «Народной Воли».

Нужен был еще эпилог. Его создали два последних кружка — московский и петербургский. Это были кружки учащейся молодежи, без «директив из центра», без «руководителя», но, надо отдать им справедливость, они сумели вдохновиться грозными заветами боевого комитета, минуя нашу дряблость, и нашли в себе силу вписать на последнюю страницу героической летописи яркие строки, достойные ее начала. История не захотела, чтобы великая трагедия закончилась вялою прозой, и приберегла для конца два заключительных эпизода, рельефных и внезапных. И вместе с мартовским делом 1887 года, с этим вторым делом 1 Марта, история «Народной Воли» приобрела кругообразность и превратилась в цикл.

В Петербургском кружке я знал немногих. Лучше других помню Александра Ульянова, старшего брата В. И. Ленина. В кружке московском я знал всех. Благодаря Зубатову этот кружок провалился слишком рано и не успел ничего сделать. Но он принес свою горечь и ярость в якутскую пустыню и, в противность прецедентам, дал свою главную битву там, далеко, по ту сторону рубикона, и встретил гибель. И эхо этой гибели прокатилось громче, чем взрывы захваченных бомб, разряжаемых начальством. Ибо в истории, как в природе, ничто не пропадает даром — ни сила, ни материя, ни жуткий трепет гнева, ни одинокая гибель. Все оставляет свой знак и созидает наследство.

Писать о том, что было в Москве до нашего ареста, не входит в мою задачу. Не было ничего яркого. Яркое было потом, в Якутске и в Акатуе.

Но теперь, через двадцать лет, перед глазами моими проходят длинные ряды моих бывших товарищей, и я все задаю себе вопрос: кто же в конце концов проиграл и кто выиграл?

Многие из них умерли рано, но я не говорю о них, ибо они — как листья, облетевшие весною. Мир праху их, они ничего не чувствуют. Я говорю о живых или о тех, кто был жив еще вчера.

На первом плане стоит бледное лицо Михаила Гоца. Ему прострелили грудь в якутской бойне, и он никогда не мог оправиться от раны. Но он дождался своего и вернулся из Якутска и имел редкое удовлетворение отдать свою неистраченную силу на воскрешение старого завета при изменившихся условиях. Что нужды, если тело его умерло потом от медленной муки. Все мы умрем рано или поздно. Никто не уцелеет. Только то уцелеет, во что мы вложили свое душевное творчество.

И на другой стороне стоит фигура… Настоящее имя называть неприятно. Назову его хотя бы Григорий Васильев. Он был из того же круга, что и Гоц, но его во-время выслали на родину, на Кавказ, и оттого он не дошел до Якутска. И мало-по-малу Григорий Васильев перестал быть крайним, потом стал умеренным, сделался чиновником, редактором официозной газеты…

И в 1905 году, когда все бывшие ссыльные и бывшие люди, и даже покойники в гробе, справляли короткий праздник русского «освобождения», Григорий Васильев занимался ожесточенной полемикой с оппозиционными газетами. И они тоже не оставались в долгу.

Чей жребий лучше — даже с личной точки зрения?

Три четверти нашего крута попали в тюрьму и в ссылку, и на каторгу. Но четверть уцелела. Разве им жилось лучше, чем нам? Расскажу две биографии.

Вот мой близкий приятель, назовем его Алексей Починков. Он был такой чистый и честный, слегка болезненный и готовый на всякие жертвы. Но когда нас забрали, он остался на воле. Кончил юридический факультет, женился и попал адвокатом прямо в Баку, в мазут. Бакинская жизнь стала с ним шутить свои нефтяные шутки. Первое выгодное дело, которое ему досталось, был процесс армянина Хачкосова против другого армянина, соседа по нефтяному участку. Хачкосов оплошал и умер. Тогда сосед, недолго думая, собрал ингушей, напал на участок Хачкосова и захватил его, чтобы установить свое право владения. Мой Починков остался единственным попечителем малолетних детей Хачкосова, стал хлопотать по судам. Но ему сказали, что лучше всего отплатить той же монетой, собрать ингушей и отбить участок обратно.

Починков стал упираться. Но знающие люди сказали: «Тогда дети Хачкосова пойдут по миру». Починков хотел отойти в сторону, но вдова Хачкосова плакала и хватала его за руки. И он сказал себе, что отойти в сторону подло. Кончилось тем, что на четвертую ночь конторщик собрал ингушей.

Было очень темно. Дождь лил, как из ведра. Ингуши сели на лошадей. Починкову тоже подвели коня. До этой поры он никогда не садился даже на карусельную лошадь. Теперь его усадили верхом почти насильно и, чтобы он не упал, связали ему ноги под брюхом лошади. В таком виде он стал во главе отряда ингушей и отбил участок.

Потом пошли еще такие же дела, и мало-по-малу в душе Починкова образовались два круга: внутренний, чистый и хрупкий, как стекло, из прежних воспоминаний и сожалений и даже надежд; и наружный, жесткий и крепкий, с черной сажей, с пеплом, с налетом нефти. Оба круга не уживались и боролись друг с другом, и лет через десять в итоге явилась чахотка. Я встретил Починкова в прошлом году в Крыму, в Алуште. Он носит в кармане железный стаканчик и поминутно сплевывает в него кровавую слюну, а потом рассматривает.