— Здравствуйте, — сказал он, протягивая гостье свободную левую руку.
Ребенок, которого он, вероятно, неловко придавил, вдруг возвысил голос на несколько тонов.
— Дайте, дайте сюда ребенка, — сказала девушка, — а где Сара Борисовна? Он, вероятно, есть хочет.
— Сара там возится с коровой, — сказал Шихов, делая неопределенный жест рукой куда-то в сторону. — Хотите чаю? Я затоплю камин, — прибавил он, делая слабую попытку выказать гостеприимство.
— Не надо, мы только что пили, — сказала девушка, — лучше я маленького посмотрю.
И она принялась развертывать ребенка на одном углу того же большого стола, ибо в комнате не было никакой другой подходящей мебели.
Кранц, успевший переодеться, тоже вошел в комнату. Теперь он был облечен в серый суконный костюм, почти не ношенный, но видимо слежавшийся от долгого пребывания в ящике. Ворот его рубашки был повязан разноцветным шелковым шнурочком с кистями на концах. Другой черный шнурок простирался по серому жилету, оканчиваясь в кармане и указывая на присутствие часов. Кроме переодевания, Кранц, очевидно, помылся, ибо лысина его блестела как заново вычищенная кастрюля.
— Как на бал, — сказал Броцкий, окидывая его с ног до головы испытующим взглядом.
Кранц, не отвечая на задирания, подошел к столу и стал помогать девушке возиться с ребенком. Беккер положил на скамейку, стоявшую возле него, еще один жгут выжатого белья.
— Что вы там читаете, Шихов? — спросил он, останавливаясь, чтобы перевести дыхание, и вместе с тем свертывая папиросу из обрывка бумаги, вверху которого еще можно было прочесть заголовок «Русская мысль».
— Глупости, — отвечал Шихов, не оборачиваясь.
Освободившись от ребенка и от немецкой книжки, он, очевидно, считал, что может безраздельно посвятить свое внимание журналу, и теперь перевертывал страницы, не отходя от стола.
— Какие глупости? — спросил Беккер, пуская клуб дыма. — Что именно?
— Просто-таки: «Глупости», — повторил Шихов, — Pur sang. Это заглавие такое. Повесть.
— Ах да, видел, — сказал Беккер. — Что там есть?
— Да глупости, я вам говорю, — не удержался Шихов от остроты, напрашивавшейся на язык. — Молодой человек оставил свой идеал, чтоб сделаться директором банка, и автор оплакивает потерю его добродетели.
— Полно врать, — сказал Ратинович, — там и молодое поколение есть.
— Ну да, есть, — возразил Шихов, — в самом конце, а вся середина — авторские слезы.
— Как это надоело! Ноют, ноют, конца нет, — сказал Беккер, пуская новый клуб дыма.
— Безвременье, должно быть, — возразил Шихов примирительным тоном.
— Какое безвременье, — с досадой сказал Беккер, принимаясь опять за белье. — Конечно, мы не знаем в этой дыре… А все-таки может ли быть, чтобы ни одного живого человека не было? Вот в ваших «глупостях» хоть в конце молодое поколение есть, а вы попробуйте разобраться в других рассказах. Номер первый. Человек соблазнил танцовщицу, потом хотел соблазнить другую девушку, но она оказалась вовсе не девушка, тогда он с горя решил добиваться вице-губернаторского места. Номер второй. Какой-то приват-доцент, просидев полвека над гвоздеобразными и сам превратившись в гвоздеобразный знак, вдруг вздумал ухаживать за девушкой, которая, однако, предпочла выйти замуж за музыкального лон-лакея, а он с отчаяния напился как стелька. Это один журнал. В другом журнале чуть ли не на семистах страницах курсистка падает в об’ятия какого-то невозможного хлыща, и все это с этаким легоньким символическим гарниром, хотя вместо символа дело очень скоро дошло до «момо»… Потом община самоусовершенствующихся забралась чуть не на Казбек, чтобы уединиться от жизни… Потом белокурое безумие в оленьей дохе едет по реке в лодке сам-друг и собирается отдыхать. И так везде. Они как будто сговорились.
Слушатели смеялись, но Беккеру было вовсе не до смеха. Запустив свои длинные руки в корчагу, он принялся растирать какую-то штуку белья с таким ожесточением, как будто бы это был один из столь ненавистных героев безвременья.
— Не верю я, — повторил он сердито, — может ли быть, чтобы нигде живого человека не было!? Разве русская жизнь до такой степени клином сошлась? Напротив, кажется, в последнее время она немного отмякла.
— Жизнь-то отмякла, да люди не успели отмякнуть, — сказал Рыбковский.
— Не знаю! — сказал Беккер с сомнением. — Но если это правда, — он вынул из корчаги руку, покрытую мыльной пеной, и трагическим жестом указал на стол, — так это черт знает на что похоже, — докончил он. — Я не удивляюсь, что эти… — мыльная рука сделала поворот в воздухе и уставилась на лицо Ратиновича, стоявшего напротив. — Я не удивляюсь, что эти так пялят глаза на Европу. Там, по крайней мере, жизнь, черт возьми!
Ратинович коротко засмеялся.
— Не отвертитесь! — сказал он с сознанием спокойного торжества. — Чумазый слопает всю славянскую подоплеку.
— Что вы так торжествуете? — сказал Рыбковский, опять обозлившись. — Ну пусть слопает или уж слопал. Зачем же так громко потрясать кимвалы? Разве чумазый — такая привлекательная фигура?
— За чумазым идет другая сила, которой вы не видите или не хотите видеть, — сказал Ратинович.
— Никакой нет силы, — возразил Рыбковский. — Два с половиной человека… Одна ласточка не делает весны.
— Есть, есть сила! — кричал Ратинович. — Вы не знаете, у меня есть факты. Жизнь меняется. Современная Россия не похожа на вашу. Вы проморгали целую новую полосу!..
Дети успели покончить с ягодами. Под влиянием Марьи Николаевны маленькая девочка согласилась поделиться с другими. Теперь берестяное лукошко обратилось в повозочку, в которой мальчуган возил деревянный чурбанчик, изображавший собаку, с четырьмя бугорками вместо ног и цилиндрически вальковатой головой. Девочка опять подбежала к Рыбковскому.
— Дядька, — сказала она, — посади на шейку! Хочу на шейку!
Рыбковский нагнулся и, подхватив девочку, посадил ее к себе на плечи.
— Ходи, ходи! — кричала девочка.
Рыбковский стал бегать по комнате, топаньем ног подражая коню. Девочка визжала от восторга, но вместе с тем, опасаясь упасть, цепко хваталась за уши и волосы «дядьки». Младенец успел уже перейти на руки Кранца. Так как в комнате было тепло, то его оставили в одной рубашонке. Марья Николаевна ушла на поиски вещей, необходимых для обновления его туалета. Кранц ходил по комнате с ребенком на руках и напевал точно так же как недавно Шихов: «Бэум, бэум, бэум, бэм!»
Девочка с куклой ходила сзади него, напевая тоненьким голоском: «Кранц, плешивый до ушей, хоть подушечки пришей!»
— Отстань, Люба! — отмахнулся Кранц. — Посмотрите-ка сюда, Наум Григорьевич!
Шихов неохотно оторвался от журнала.
— Что? — спросил он рассеянным тоном.
— Посмотрите-ка, что это у ребенка во рту? Видите, белый налет!
У Кранца была страсть отыскивать самые невероятные болезни у кого попало. В диагностике их он отличался большим красноречием и в изобилии рассыпал направо и налево латинские термины и имена болезней. Он был фармацевт и в совершенстве помнил номенклатуру фармакопеи, вытвердив ее еще во время выучки. Терапию же он изучил потом на досуге. Его красноречивая уверенность в определении мнимых болезней была чрезвычайно заразительна и передавалась пациенту и его друзьям с первых же слов «доктора». И на этот раз Шихов тотчас же стал внимательнее присматриваться к ребенку.
— У него желудок засорен, — громко сказал Кранц, — наверное, у него запор. Вот посмотрите, с утра пеленки чисты.
Но ребенок, по-видимому, не доверял диагностике врача и вознамерился наглядно доказать ее несостоятельность. Он сделал то же, что Фемистоклюс на руках у Чичикова и с равным успехом. Вслед за этим он залился оглушительным плачем, очевидно, считая, что ему кто-то нанес нестерпимую обиду.
— Ах, черт! Возьмите этого постреленка, — кричал в отчаянии Кранц, — что я теперь буду делать?
Марья Николаевна явилась с ворохом белья и снова приняла ребенка на свое попечение, но он не унимался.
Он кричал, как будто его режут, захлебываясь и закатываясь на такие долгие промежутки, что слушателям каждый раз начинало казаться, что он совсем задохнулся.
— Где это Сара? — сказал нетерпеливо Шихов. — Чего она там копается?..
Высокая худая женщина отворила дверь в комнату. Перед тем как войти, она нагнулась к земле и подняла обеими руками широкий низкий подойник, наполненный молоком. Она не могла удержать его в одной руке и, чтобы отворить дверь, должна была предварительно поставить его на пол. Теперь она несла его перед собой, вытянув руки и тихо колебля локти на каждом шагу, наподобие рессор экипажа, поддерживающих кузов.
На лице ее была написана стремительность. Было очевидно, что если бы не подойник, она влетела бы в комнату как буря и выхватила бы ребенка из неопытных рук, не умевших справляться с ним. Но теперь она выступала мелкими и медленными шажками, боясь расплескать молоко.
Рыбковский поспешно спустил девочку на землю и сделал шаг вперед навстречу новопришедшей, намереваясь принять из ее рук подойник, но дети оказались быстрее его.
— Молоко, молоко, — закричали они с азартом и через мгновение уже облепили мать со всех сторон, теребя ее за подол юбки и еще более замедляя и путая ее шаги.
— Мама, дай молока! — кричали они на разные лады.
— Постойте, — говорила она почти с отчаянием, — дайте поставить на стол. Я расплескаю молоко!
— Не надо, Семен Петрович, — сказала она Рыбковскому, который протянул руку к подойнику. — Пусть уж лучше я сама! У вас они, наверное, все выльют.
Наконец, ей удалось достигнуть стола, и, не имея времени выбирать место, она поставила подойник прямо на две низкие горки журналов, сдвинутые вместе, и принялась кормить ребенка тут же на глазах у всех присутствующих, устроив себе занавеску из ветхой шали, наброшенной на плечи.
— Зачем ты поставила молоко на журналы? — с упреком сказал Шихов. — И без тебя журналы чересчур треплются. Из рук вон!
— Маленький шибко кричал, — сказала жена, извиняясь. — Я сейчас приму.