Колючая роза — страница 37 из 71

— Убирай, — говорит, — свои чертовы бочки отсюда, — они дичь пугают, а то составлю акт! Позавчера, — говорит, — медведица своего медвежонка заела на нервной почве. И все из-за твоих бочек.

— Составляй, — говорю, — акт, но бочонков я не уберу. Я сам сеял этот овес и имею право его стеречь, а медведицам своим давай валерьянку.

Больше егерь не заглядывал, да пришла другая беда: дернул я как-то за веревку, и чувствую, что она не натянута. Отрезали, значит. Подхожу к бочонку и что я вижу? Ни одного звоночка — все сняты. Сперва я подумал, что тут поработал егерь, но потом догадался, что это туристы. Проходили мимо, услышали перезвон, дождались, когда я в овраг за водой пойду, — и готово дело! Челебиева сноха видела, как один звонком моим похвалялся. Сейчас мода пошла делать в домах уголки под старину и увешивать стены звоночками. Я попросил старосту сообщить в милицию, но он меня отшил.

— Чего вздумал, — говорит, — из-за двух ржавых погремушек шум подымать. Наше село, — говорит, — развивается как курортный поселок, нельзя отпугивать туристов таким отношением.

Понял я тогда, что на мой овес всем наплевать.

Словом, колочу теперь по своим бочкам палкой, отбиваюсь от кабанов, но все это ненадолго. Кто знает, сколько времени они будут бояться палки. Третьего дня три кабана сунулись в овес, пробежали через все поле, остановились внизу, а потом обернулись и давай на меня пялиться, а глаза кровью налиты.

Теперь я перенес один бочонок под дуб, и, когда стучу, стою к дубу спиной, чтоб они не напали на меня сзади, — я ведь чувствую, что они хотят меня прикончить, как и моего пса.

А из дому жена прислала весть: «Приходи. Молодые у нас». Явились, значит, в гости.

Но я-то догадываюсь, зачем я им понадобился. Им нужны деньги с книжки. Сноха сказала моей жене: «Дед болен, и неизвестно, что с ним дальше будет, пусть возьмет деньги из сберкассы, не то потом государству налог платить за наследство». Налог, мол, больно высокий…

«Высокий ли, низкий, — сказал я жене, — денег не дам. Кто хочет жить, пускай сам наживает».

Да разве им втолкуешь? Тот, кто родился чабаном, в городе торчит, а городские сюда приезжают, учат нас, как пахать и сеять. Заставляем пчел давать уксус, а муравьев — мед, потому и мед подчас кислый, а уксус — сладкий.

Это я тебе говорю, жене я в тот раз ничего такого не сказал. Ей я сказал, что не могу оставить овес свиньям и что вернусь только после жатвы, если жив буду. Потому что кто знает, что мне подстроят кабаны. Сидят они сейчас наверху в роще и просят своего свинячьего бога: «Сделай, боже, так, чтобы этот старый хрыч убрался отсюда. Возьми его, боже, к себе, а мы овсом попользуемся». Им и в голову не приходит, что коли не будет меня, не будет и овса. Свинья — она и есть свинья: не думает, что посеять, а думает, что слопать. Поэтому в один прекрасный день они накинутся на меня, и загремлю я в овраг со своим бочонком. Услышишь, как что-то катится и гремит, — так и знай, что это отошел в лучший мир твой дядя Янаки, последний чабан и сеятель овса.


Перевод В. Викторова.

ГРАБЕЖИ И ПОДЖОГИ

Думайте, что хотите, а я скажу: «Да здравствует кино!» Ну, пока была кавалерия и у нас покупали овес, село наше было из всех сел наипервейшее. Каждую осень приезжал к нам ротмистр, забирал овес и оставлял полный ушат банкнот. Потом мы погружали овес на мулов, и караван трогался вниз, к городу, со знаменем впереди. В цене был тогда овес, потому что овес — душа лошадиного корма. Я сам служил в кавалерии и знаю, что только от овса шерсть у коней гладкая, только овес делает их ретивыми, они тогда ржут и кусаются, разве что стрелять из карабинов не могут и «ура» не кричат. К сожалению, кавалерию сменили мотомеханизированные части, и овес сгинул. Пытались мы еще его удержать, но из района дали команду: «Никакого овса! И так у вас тут ручной труд с высокой себестоимостью. Ваше дело — картофель и табак».

Взялись мы за картофель, но тут откуда ни возьмись колорадский жук. Как он нас в нашей дыре отыскал, не могу тебе сказать, но с той поры кто чем занимается, а мы все с жуком этим воюем. Жгли его, давили, врукопашную на него ходили, какой только отравой его не посыпали — перед всем устоял, проклятый, и еще больше размножился. Каждое лето с ним возимся, а в конце то ли соберем, сколько посадили, то ли нет.

К тому же и людей у нас все меньше становится, молодежь в селе не остается, редеют наши ряды, нас уже по пальцам пересчитать можно. Новых домов, как в других селах, мы не строим, электричество вот только провели да резервуар для воды сделали. На наше счастье, все прочее осталось у нас как было, поэтому киношники устроили в нашем селе съемочную площадку для картин о Болгарии до Девятого сентября[9]. Искали они и там и сям, да где еще найдешь другое такое село! Крыши у нас крыты каменными плитами, улицы кривые, мощенные булыжником, и корчма как корчма, и мужчины носят потури. И как пошли нас снимать — остановиться не могут… Каких только картин не было. Почитай все картины, где что-то происходит до Девятого или в турецкие времена, снимают в нашем селе.

И поскольку снимают у нас, им сподручно оказалось и здешних жителей в массовках использовать. Это им, конечно, выгодней, чем возить сюда людей из других мест, зря деньги расходовать. И другой интерес тут есть (это мне сказал один режиссер, вернее, не мне сказал, а оператору). «У этих, говорит, лица аутентичные». Сначала я не понял, что означает это слово, плохо это или хорошо, и спросил учителя из Добралыка (нашу школу перевели туда еще в прошлом году, и своего учителя у нас нет), и он объяснил мне, что «аутентичное» — это деревенское, местное, какое было в свое время… Истинное, значит.

«Вы были, говорит, большей частью углежоги, потому ходите пригнувшись, чтобы вас лесник не заметил, а у городских — походка другая. Из городского деревенский не получится — ни статью, ни лицом не выйдет. Чтоб его кожа, говорит, стала, как твоя, надо, чтобы ее триста лет ваш лясковский ветер дубил. Потому, говорит, вы и аутентичные».

Потом я слышал еще, как режиссер советовал артистам: «Смотрите, как крестьяне держат руки. Они у них не в карманах, а за поясом — вот так», — и он заставлял меня показывать, куда совать руки, как водить мула, держа повод всей пятерней, а не тремя пальцами, как делал один из артистов, как сморкаться, как кашлять, как скручивать цигарку, чтобы было аутентично… Ну, если лицо не слишком аутентичное, парикмахерши его живо приведут в порядок — намажут чем надо, бороду прилепят, усы, разве только глаза, налитые кровью, не получаются. А какой же ты, к примеру, жандарм или башибузук, если глаза твои кровью не налиты и в них огонь не сверкает! Как только не мытарил нас режиссер с этим огнем! Кричит в трубу: «Огонь должен быть в глазах! Огонь!» Огонь — а где его взять, этот огонь? Мы уже люди в возрасте, поутихли, поослабли, присмирели. «Гляди, — кричит, — зверем!» Старается режиссер, а дело не идет. То, что в глазах сверкать должно, само по себе не получится. Надо, чтоб оно изнутри шло. И тогда мы нашли способ — опрокинешь рюмку анисовой, такой взгляд делается зверский — куда там! Иной раз так глаза кровью зальешь, что они уж и не открываются. А веки должны быть чуть приподняты, — режиссер объяснил, что башибузуки именно так смотрели.

Но и тут мы в конце концов наловчились.

Платят тебе пять левов за массовку, и живешь себе остальное время в свое удовольствие. Хотя это, конечно, не одно только удовольствие. И крутиться приходится — будь здоров. Здесь столпитесь, туда идите, стань тут, стань там, а теперь ругайтесь, глотку дерите… И слезы лить прикажут, и чего только еще не заставят.

То турки на нас нападают, то народ играем — партизанам встречу устраиваем, потом вдруг жандармами назначат, только на жандармов наши редко соглашаются, так им стали не по пять, а по семь левов платить. Ну, а я тощий и в кавалерии служил, поэтому мне три раза играть жандармов приходилось, но на четвертый — дудки. В последней картине — не помню: «Рак против рыбы» или «Рыба против рака», чудно́е такое название — я играл старшего жандарма, а потом, когда в город пошел налог платить, этот, в окошечке, меня и спрашивает: «А ты случайно не был полицаем до Девятого? Я тебя видел».

С тех пор я жандармов больше не играю…

Вот башибузуки — другое дело. Давние это времена.

Наши привыкли к такой жизни, во вкус вошли. Ученые люди вокруг, бородатые. И бабенки приезжают — юбки короткие, одно название, что юбки — а им хоть бы хны. Это тебе не колорадского жука травить.

Процветает наш промысел, хотя были у нас и неприятности с режиссерами. Захотели они привезти для массовки людей из города, чтоб не все одних и тех же снимать, но мы сказали: «Нет!» Перекрыли воду в резервуаре, ну и с электричеством тоже… Есть у нас неисправный обогреватель, а трансформатор и без того слабоват, — как включим — враз перегорает. Пока аварийка явится, день и прошел. Поняли режиссеры, что нет смысла с нами ссориться, и больше нас не обходят.

Да и привыкли они к нам. Сначала, когда друг с другом ругались, все в сторонку старались отойти, чтобы мы их не слышали, а сейчас прямо при нас ругаются. Большинство у них бородатые, тут не поймешь, кто кого главнее, но как схватятся спорить — полдня не разойдутся. Я заметил: когда оба бородатые, — больше ругаются. А когда один с бородой, а другой без бороды — споров почти не бывает.

Спрашиваю я одного безбородого, почему, дескать, так (выпивали мы вместе). «А это потому, говорит, что бородатые нас ослами считают. А с ослами — какой спор!»

Заметил я еще, что режиссеры с усами потише, а безусые и бритые погорячей и посноровистей. У них и деньгами особо не разживешься, и прохлаждаться не очень тебе дадут. Они больше на пожары да на грабежи налегают — мол, на картины с пожарами и грабежами народ валом валит.

Поначалу подожгли у нас одну сторожку. Потом — овчарню. А потом поправилось — и дома пошли палить. На экране-то страх — огонь, дым. И чем больше дыма, тем лучше, поэтому кидают в горящий дом резиновые постолы, старые, конечно.