Колючая роза — страница 40 из 71

Гого Рунтив смотрит на Поряза и, сраженный его доводами, не решается спорить, но бывший лесник не дает ему прийти в себя:

— Видели вы когда-нибудь в нашей дыре генерала? Не видели. И никогда б ему тут не бывать, если бы не я — а вот явился же расспросить, как я на кабане скакал… А было такое, чтобы о нашем селе по радио передавали? — продолжает победоносное наступление Поряз. — Никто и слыхом о нем не слыхал, а теперь — услышали, благодаря тем, кто «наворотил черт-те чего»… А когда для Копривштицы[11] искали рассказчиков из народа, кого отобрали? Меня отобрали, не кого-нибудь, а Георгия Поряза! И потом по радио меня передавали, а по моей милости и о селе нашем все услышали. В жизни самое главное — чтоб о тебе услышали. Не знают о тебе, неизвестен ты никому — пиши пропало! — Поряз замолкает, но тут же, вспомнив о чем-то, распаляется снова:

— Не я на кабана залез, видишь ли, а он сам меня посадил… Большое дело… Люди о чем только не говорят и по радио, и по телевизору, и мы слушаем, и верим, а ему, видишь, надо, чтоб не в лоб, а по лбу. Сейчас каждый другого переговорить хочет… Мир на говорильне этой держится! Верно, Трифко? — ищет Поряз поддержки у церковного певчего, но вместо Хромого в разговор вступает Гаваноз:

— Ладно, Поряз, это все понятно, ты скажи лучше — туго тебе пришлось с кабаном-то? Только по совести говори, — требует он, — тут все свои.

— Десять человек нас было, это все верно, — подтверждает Поряз. — Пустили мы собак — и кабан выскакивает. Ну, один бабахнул в него: «Бу-ум!» А я его не вижу, но слышу. Выбежал я наверх и кричу: «Что там, ребята, убили кого?» — «Ушел, говорит, мать его… Ушел… Ранил я его, говорит, но — ушел… Смотри, говорит, следы какие… Копыта, как у теленка! Туда побежал, к оврагу…»

Собака моя рванула вниз, я за ней, в овраг. Там у ямины одной и давай она лаять, аж на дыбки встает. «Ну, говорю себе, тут он, значит, кабанчик». Они, когда раненые, к воде тянутся. Я на тропке стою, в ружье у меня — два патрона. А как залаяла собака «тяв-тяв», что-то хрюкнуло и из ямины, между берез, выскакивает косматый кабанище! И — прямо на меня! Не успел я посторониться, он меня и поддел. Хотел в живот пырнуть, я подпрыгнул, а кабан мне под ноги, ну я и шмякнулся ему на спину, да еще лицом к хвосту, так его растак… И понесся он со мной как бешеный. Прет на гору и меня на себе тащит… Что, думаю, делать? Спрыгнуть — задавит меня своей тушей. На спине держаться — вытряхнет в каком-нибудь овраге, костей не соберешь. Наконец кинулся он к лесу, я назад гляжу, а он вперед шпарит, ворвался в лес, тут меня ветками смахнуло, и очутился я на земле.

Ружья, правда, не выронил — в руках держу. Перекувырнулся я, только подыматься стал — кабан возвращается. Раненный, разъяренный, все рыло в пене, ему бы бежать, шкуру свою спасать, а он мне отомстить, видно, хочет — прямо на меня летит… Ружье хоть и при мне, да гильзу заклинило, не могу выстрелить.

— Ты когда же это понял, что заклинило? — угрожающе поднимается со скамейки Пендив Личо и подходит к Гочо Порязу, глядя на него в упор. — Ты же сейчас вроде правду говоришь?

— Ну ладно, если хочешь знать, не до ружья мне тут было, — поправляется, смутившись, Поряз. — В трех метрах это чудовище косматое, на губах пена, а я тебе буду о ружье думать… Ружье, если хочешь знать, я выронил, когда меня кабан поддел. Какое уж там ружье… Хорошо, моя собака на кабана бросилась, отвлекла его, он — за ней, и про меня забыл.

Тогда я как заору: «Санде, где ты там, меня кабан сожрет!» Кричу, сам прикидываю, на какую сосну залезть, а сердце мое «тук-тук», стучит, что твой молоток. Вдруг вижу — сверху Харизанов бежит, вскинул двустволку и давай палить: «бах», еще раз «бах-бах»!! Палит в кабана, у того щетина клочьями летит, а на ногах еще держится. Лишь с четвертого выстрела упал…

— А когда тебя кабан на себе таскал, страшно было? — интересуется Трифчо.

— Ничего я не чувствовал, Трифчо, когда свалился только — тогда в груди захолонуло.

— Вот это уже по-божески. — Гого Рунтив ерзает по скрипучей скамейке.

— Тихо, режиссер идет… — предупреждает Трифчо. — Ты, дядя Гого, смотри не проболтайся. Мы тут договорились — все, что Поряз наговорил, завсегда подтверждаем. А не то возьму у тебя челюсть вставную, чтобы тебя обезвредить.

Трифчо смеется своей шутке, но все остаются серьезными. Прошло то время, когда они смеялись, где надо и где не надо. Да и не до смеха тут, потому что режиссер уже рядом, и с ним — бритоголовый оператор.

— Вот этот! — показывает ему режиссер на Порязова. — Сделайте несколько проб. Пойдет в дело, не могу сейчас сказать, где, но пойдет… Это не просто человек. Это — открытие, абориген с ярчайшим колоритом. Я тебе расскажу потом, а может, и он сам…

— Сейчас — не могу! — поднимается Поряз. — Завтра! — машет он рукой, но режиссер его останавливает:

— Минутку, минутку!

Две блондиночки подбегают к Порязу.

— Гримировать его, товарищ Петров?

— Да, пожалуй… Гримируйте, Цецка! — распоряжается режиссер. — Приведите его в порядок, пожалуйста.

Надка и Цецка достают коробку с гримом и принимаются пудрить Поряза. Затем берут его голову, причесывают, протирают лицо мокрым платком, а фотограф пока что настраивает аппарат.

Дядюшка Гого Рунтив с завистью следит за этой операцией, потом поправляет съехавшую челюсть и наклоняется к самому уху Гаваноза:

— Вот, побратим, что значит оседлать кабана!


Перевод В. Викторова.

ЛИСТЬЯ ГРАБАЭссе

ЧУДО

Все сколько-нибудь стоящее в этом лесу пало под топором дровосеков, и остался от него только реденький подлесок — худенькие, юные деревца, и среди них одна-единственная толстокорая и видавшая виды ель. Пощадили ее отнюдь не из почтения к возрасту, а потому что она вся сгнила, и теперь эта уцелевшая ель напоминала исполина в кругу тоненьких стволиков.

Исполином ель выглядела издали. С точки зрения человека. Но дятлы безошибочно определяют состояние деревьев, узнают, какие из них крепкие, здоровые, а какие уже гниют. Определяют это даже через толстенную кору и безжалостно ее продырявливают. Так продолбили они и ель. Превратили ее в решето, и в проделанных ими дырах нашли приют все бездомные звери и птицы, дупла которых были уничтожены, когда рубили лес.

Так старая исполинская ель стала удивительным общежитием птиц и насекомых, вместилищем всевозможных судеб. Белки заняли самые верхние этажи этого общежития — несколько семей, молодых и старых, набились в тесные дупла и ожидали, что дятел расширит их жилплощадь, даст им новые квартиры. А дятел и так трудится без устали, себя не щадит, но каждого дупла ожидают дюжины бездомных. Прошлым летом семья куниц-белодушек сильно увеличилась, а места не хватало, и маленькие и большие пользовались дуплом посменно. Одни забирались внутрь, другие ждали своей очереди у входа.

Две семьи лесных куниц жили на самом нижнем этаже, две почтенные пары, которые, наблюдая за трагедией своих двоюродных родичей белодушек, не решились размножаться.

Птицы были в лучшем положении — ветвей для них хватало, но это касалось птиц, которые вьют гнезда. Птицам же, которые живут в дуплах, приходилось еще хуже, чем четвероногим. Целой стаей прилетели гонимые отовсюду совы. Большинство филинов при рубке леса оказались на земле и погибли под палками дровосеков, но несколько еле-еле спасшихся устроились на старой ели, захватив три самых больших дупла. Три филина расположились внутри, два же — к ужасу беззащитных мелких птах — остались снаружи.

Можно было думать, что между обитателями вековой ели разгорится борьба не на жизнь, а на смерть — за жилье, за дупла, но вместо этого произошло некое чудо: сплоченные общей бедой, сильные и слабые примирились друг с другом. Филины не покушались на маленьких соседей, а отправлялись на охоту в другие места. Семья сычей и семья певчего дрозда жили в одном дупле. Белки несколько раз ошибались «дверью», но обычно агрессивные белодушки даже не показывали зубов.

Настоящей загадкой было поведение орла. После долгих бездомных скитаний в горах он спустился на старую ель и, подавив свою общеизвестную гордость, остался жить рядом с дроздами и иволгами… Представьте себе только: высокомерный орел, который не знал иных друзей, кроме крылатых облаков, довольствуется обществом ветреных совушек.

Следовало ожидать, что свирепые соколы воспользуются тем, что в одном месте скопилось столько пернатых, и нападут на них, но, к всеобщему изумлению, они делали круг над старым перенаселенным деревом и, хотя были голодны, летели в поисках добычи дальше.

Даже свирепые соколы понимали, что это не обычное дерево, битком набитое дичью, что для лесных тварей это ноев ковчег.


Перевод В. Викторова.

ЛИСТЬЯ ГРАБА

Ветер — один, но лесная песня звучит по-разному. А это потому, что листья в лесу разные. Листья горной осины начинают покачиваться на своих тонких и высоких каблучках от малейшего дуновения ветерка, они танцуют, кружатся, изгибаются и так и сяк, и туда и сюда, а их нежное трепетание порождает звуки, подобные убаюкивающему шороху осенних дождей. Звуки эти монотонны, невыразительны, как глухой говор, в них не чувствуешь сердечного волнения, они бесстрастны, безмятежны и… они не задевают душу.

Сосновые иглы — нечто совсем иное: ножка, стан — все у них — в одном острие, в одной вонзившейся в дерево струне, которая рассекает ветер, и тогда вместо нее, струны, содрогается раненый ветер. Это и порождает тот печальный и недужный стон, который издают сосны в ветреную погоду — он напоминает завывание волчьей стаи.

Между словоохотливой балаболкой осиной и суровой величественной сосной располагается целый оркестр из деревьев с самой разнообразной листвой (свирели, свистульки и струны). У явора, хотя он могуч и ветвист, своей мелодии нет, но зато металлическое звяканье его крупного листа совершенно незаменимо, когда нужно припугнут