— Зелененькое — это бодрость, оно придает силы; ярко-розовое — радость, праздник; лиловый цвет безответный, послушный; голубой твердит: «Ладно уж, ладно» — обещает, значит; белый — и себе не берет и тебе не дает; красный — это ласка сердечная, желтый цвет — самохвал, если же он «приперченный», оранжевый — тогда слава, и т. д.
Чтобы создать халиште, надо чувствовать цвета и оттенки, знать, какой цвет поместить рядом с красным, чтобы красный выглядел не кровавым, а царственно-багряным, торжественным; сколько «перчику» подсыпать к желтому, чтобы бахвальство превратилось в хвалу; рядом с каким цветом поместить бесстрастный серый, чтобы в нем проснулась душа; как исторгнуть из белой скуки белый цвет, чтобы он уподобился глотку чистого воздуха; как с помощью черного цвета сотворить день, лиловый превратить в злодея и заставить ярко-розовый бросить вызов преисподней.
Подобно тому, как сочетание звуков делает музыку, так сочетание красок рождает картину. Звук рядом со звуком — это уже не два звука, а созвучие; цвет рядом с цветом — это не два цвета, а цветовая мелодия, рассказ о человеке, его душе. Иногда — лишь беглое известие, намек, иногда — философское откровение.
Для родопчанки, не знавшей в жизни иных праздников, праздник — это халиште. Ее гордость. Ее торжество. Халиште разносило повсюду славу ее рук, говорило о богатстве ее души… Восторг, томление, боль — все вкладывалось ею в халиште, претворяясь в красоту, в укор дикой религиозной догме, сделавшей женщину рабыней своего мужа. С помощью красок родопчанка доказала, что кроме Родопы рамазанов, курбанов и мамалыги, существует и другая Родопа — Р о д о п а ж е н щ и н!
Перевод М. Михелевич.
ПАЛОЧНИК
Звали его Пелинго, но был он известен и по прозвищу Палочник, потому что всю свою жизнь мастерил на продажу палки, посохи, трости. Худой, длинный, сутуловатый, он и сам фигурой, выражением лица был схож со своими изделиями. Да, да, лица, потому что у его палок всегда было «лицо» — чаще всего это был пучеглазый змей с яростно разверстой пастью, рогами, как у барана, и козлиными ушами. Змеи бывали разные: иногда он прилаживал к ним воловьи рога, иногда драконья морда превращалась в кабанью, неизменным оставалось одно: несмотря на застывшие глаза и свирепые клыки, змеи всегда улыбались так же чудно, как и сам мастер — одним лишь уголком рта, горько, покорно и чуть презрительно.
Мы, деревенская ребятня, нетерпеливо ожидали воскресенья, когда Пелинго приносил свои новые палки, раскладывая их на каменных плитах перед церковью и, усевшись рядом, открывал торговлю. Стар и мал сбегался взглянуть, что еще смастерил старик-палочник, какие драконьи морды вырезал на этот раз, старались угадать, на кого они смахивают, и весело смеялись.
— Глянь, глянь, — говорил кто-нибудь. — Вон та голова, никак на старостину смахивает? Ишь, зубища, ровно кинжалы!
— А вон та, вон та, — подхватывал другой. — Вылитый Хаджи Янчо! Ты на уши погляди!
— Он этими ушами на хлеб зарабатывает, — вполголоса ронял третий, намекая на доносничество старого Янчо.
— Дай-ка мне этот посох, — объявился и покупатель. — Уж больно охота за уши его чертовы подергать.
Так, с шутками, пререканиями и начинался торг, заканчивавшийся лишь тогда, когда покупатель уносил последнюю палку. Одни и вправду опирались на палки, другие брали их потехи ради. Ведь посохи и палки деда Пелинго и впрямь имели сходство кое с кем из местных жителей, причем сходство невероятно комичное, что давало деревенским шутникам пищу на целую неделю, вплоть до следующей распродажи.
Спросили однажды деда Пелинго, почему он так любит драконьи головы, а тот ответил: «Не драконьи это головы, человечьи. Каждый человек перво-наперво змей, дракон, а уж потом лиса, баран, свинья там или заяц».
— А сам-то ты кто? — спросили шутники.
— Да такой же, как все!
Часть своих изделий старик называл «конференцией» — понимай «конфекцией». Другие же мастерил на заказ. Местному священнику, например, изготовил черный посох с двумя рогатинами, как у архиепископа, и на каждой рогатине — морда баранья (так уж захотел заказчик). Когда поп шел деревенской улицей, посох стучал по булыжнику и звенел, будто церковное било, — динь-дон, динь-дон… Сделан он был из выросшего на доброй земле явора, прямой, с полосками коры, высушенный на «ласковом солнышке». Пелинго не делал секрета из своего мастерства. Охотно объяснял, какое дерево на что идет, как его ошкуривать, как сушить, в какой воде вымачивать, чтобы в нем «голос пробился», и не лишь бы какой, а в точности, какой тебе требуется. Только одно таил старый мастер: где он свои кривулины берет, где они растут. Один старец попросил сделать ему палку вроде пастушьей герлыги, да подлинней, чтобы ловить малых своих внучат, не подымаясь с лавки. (Внучат у него была пропасть, а он уж одряхлел, вставать стало трудно.) Если доводилось вам видеть герлыги, то вы знаете, какие у них на верхнем конце замысловатые загогулины, но палка, которую смастерил Пелинго, превзошла все, какие есть на свете, так что немощный дед ловил ею своих расползавшихся по горнице малышей-внучат, как рукою.
Еще поразительней была палка главного учителя. Верхний, гнутый конец у нее был еще заковыристее. Он напоминал левую руку Спасителя, как ее пишут на иконах: два пальца прямые, а два согнутые. Учитель страдал плоскостопием, галоши у него постоянно спадали с ног, а благодаря палке он, не нагибаясь, подцеплял галошу двумя «пальцами», что было для него истинным спасением: главный учитель отрастил здоровенное брюхо и нагибался с большим трудом.
Где срубил Пелинго палку такой сложной формы и необычного назначения? Обо всем другом люди догадывались, так или иначе объясняли себе, но это оставалось неразгаданной тайной.
Деревенский староста, у которого, когда он кого-то дубасил, сдвинулась на руке какая-то косточка, велел однажды Пелинго сделать ему палку-пружину: чтобы верхний конец загибался один раз, второй и третий, и вышло бы подобие спирали, на которой рука бы пружинила. Сложная была просьба, прямо скажем, невыполнимая. Видано ли, слыхано ли — дерево не с одним, а с тремя витками? А все же через несколько месяцев палка была готова. Звенела она громче, чем поповский посох, вернее даже сказать — громыхала, и благодаря этому громыханью все загодя узнавали, где в данную минуту находится староста. Впрочем, не только старостина или поповская, любая палка, которая вышла из рук деда Пелинго, имела свой собственный голос. Были у него толстые дубины, ухавшие, точно филин, одни палки кричали по-свиному, другие верещали, как сверчки. Подаст палка голос — все одно, что человек заговорит, до того он, голос этот, ему соответствует. Но зато и непросто было заказать себе палку. Придет, скажем, к Пелинго старуха:
— Пора мне подошла с подпиралкой ходить. Дай палочку какую-нибудь.
Пелинго бросит на нее взгляд и сердито этак промолвит:
— Ежели какую-нибудь, на, мою бери!
— Э-э нет, тяжеленька для меня будет, — возразит старушка. — Не по руке.
— Видала? Значит, нельзя «какую-нибудь», — выговорит ей Пелинго, — а такую, чтоб по тебе была… Ну-ка, походи малость, погляжу я, на какую сторону тебя клонит! Вот так! Одышка донимает?
— Нет…
— Ребятишек бьешь? — продолжает расспрашивать Пелинго.
— Еще чего! Пусть тебя лихоманкой разобьет! — обозлится старуха. — С чего это я их бить буду, родные, чай, внуки…
— Да я только спрашиваю, надо же по тебе палку скроить, — оправдывается Пелинго, а под конец снова спрашивает:
— А сверху-то какую хочешь? Какую голову вырезать?
— Ягненочка бы, а ежели можно — с рожками.
— С одним или двумя? Ну да ладно, три сделаю… — решает он. — Три, чтоб людям помнилось! С двумя-то каждый дурак может. А будет три — ты свою палку ни с какой не спутаешь! — весело бросает он и в наилучшем расположении духа отсылает заказчицу. — Мерка снята, ступай себе!
И вслед затем мастерит клюку в точности, какую обещал: легкую, старухе под силу, упругую, на верхнем конце — голова барашка с тремя крохотными, едва проклюнувшимися рожками!
Смотрят люди на новую палку, щупают ее, переглядываются, и в глазах у них всегда одно и то же удивление, один и тот же вопрос: «Где только отыскал? Почему никому из нас такие рогатые ветки не попадались?»
Много лет задавали себе люди этот вопрос, и никто не находил ответа, но пришел в конце концов день, когда дед Пелинго раскрыл свой секрет. От неустанных хождений по горам нажил старик грыжу и по совету фельдшера решился на операцию. Было у него, должно быть, предчувствие, что не суждено ему вернуться в родное село, и потому на последнюю свою воскресную распродажу принес он все палки и посохи, какие имел, и роздал их людям без денег.
— Бери да вспоминай деда Пелинго! Бери да помни! — приговаривал он, пока не отдал последнюю. Потом поднялся с дерюжки, на которой сидел, вытряс ее и сказал толпившемуся вокруг народу:
— Много раз вы допытывались у меня, где я нахожу свои палки. Никому я этого не открывал, потому был это мой хлеб, а теперь открою: не находил я их, сам делал. — Старик минутку помолчал под взглядами ошеломленных людей и подтвердил: — Да, сам. Формы у меня для них есть. Молодых деревцев в лесу — сколько душе угодно. И гнутся они, куда захочешь. Надеваю я на них форму, какую мне нужно, лыком обвязываю, а через месяц или через год они аккурат такие, как я задумал… Была бы форма, а уж я смастерю такую палочку, что сама зашагает, сама постукивать будет…
Этой речью закончилась последняя распродажа — дед Пелинго так и не возвратился из города. Нашлись любители, захотели без труда овладеть дедовым мастерством, весь дом его перерыли, формы найти надеялись, а нашли только свежую золу в очаге и по углям поняли, что палочник свои формы сжег.
Перевод М. Михелевич.
«РАДИВА» И ДВЕ СТАРУШКИ
Крыстю Ламбрев, бригадир и партийный секретарь Добралыкского кооператива, завел у себя в доме радиоточку. Украшенный вышитой салфеточкой с кружевами, пластмассовый репродуктор стоит на полочке, прибитой чуть не под самым потолком, подальше от старушек — бабушки Дели и бабушки Марики. Первой стукнуло уже девяносто шесть и доводится она бригадиру тещей, вторая — родная его мать, и от роду ей девяносто четыре. Какая же опасность грозит «Радиве», как называют ее старухи, почему надо ее от них оберегать?