Но в то же самое время мне казалось, что лестница обрела некий психологический заряд, что она властно, почти физически тянет меня к себе. Как будто я наново переживаю какой-то момент из своих воспоминаний и должен идти по дому вполне конкретным путем. Как будто чем точнее я буду придерживаться этого пути, тем полнее будут мои воспоминания, а чем полнее будут мои воспоминания, тем вернее я проснусь.
Не приходилось сомневаться, что источник этого притяжения находился во мне самом, что меня инстинктивно тянуло к лестнице. Поэтому я уступил невидимой силе и начал подниматься по ступенькам, с трудом сдерживая желание взлететь по ним одним махом. Легкость во всем теле и ощущение собственной прозрачности никуда не пропали, более того, с каждой ступенькой они становились все сильнее и сильнее. Это укрепляло меня в уверенности, что выбор сделан правильно, что я на верном пути, — если, конечно же, таковой действительно есть.
На верхней площадке я остановился в ожидании, куда же меня потянет дальше. Я мог пройти прямо вперед, в ванную. Или по коридору налево, в родительскую спальню, выходившую окнами на улицу. Или направо, в свою собственную спальню.
Ожидая, куда меня потянет, я вдруг заметил, что внешняя обветшалость нашего семейного гнезда не простиралась внутрь его. Хотя в доме не было никаких признаков жизни, выглядел он вполне прилично. Коврик на лестничной площадке почти не вытерся, обои не выгорели и не свисали клочьями со стен.
На лестничной площадке было довольно темно, особенно по сравнению с погожим днем, сиявшим снаружи. Конечно же, под дверями были щели, и сквозь них, а также снизу, из прихожей, на площадку просачивались тусклые струйки света, однако их не хватало, чтобы толком что-нибудь рассмотреть. Мои глаза не совсем еще привыкли — да и как-то не спешили привыкать — к полумраку, сменившему яркий свет.
Я ждал и ждал и в конце концов пришел к выводу, что меня не тянет ни в каком направлении просто потому, что я и так нахожусь в том самом месте, с которого должно начаться воспоминание.
— Привет, Карл.
Распахнулась дверь родительской спальни, выплеснув на лестничную площадку потоки яркого света, который ослепил мои полупривыкшие глаза ничуть не хуже, чем прежний мрак.
— Ну, как дела?
Половину дверного проема занимал тот самый высокий силуэт, который на мгновение припомнился мне в пластиночной лавке. Это был мой отец. Освещенный со спины, он нагнулся и взглянул на меня, а я тем временем моргал и щурился от слепящего света.
А затем эта огромная, нависшая надо мною тень двинулась вперед, и я панически испугался, что сейчас попаду отцу под ноги и он сшибет меня с лестницы вниз. Но тень не только двинулась на меня, одновременно она стала расти и фантастически быстро приобрела фантастически огромные размеры. И в тот момент, когда я совсем уже был готов к столкновению, тень отца на краткую долю секунды затопила мои глаза чернильным мраком — и только. Он прошел через меня насквозь.
Все обрело смысл мгновением позже. Нет, он не прошел сквозь меня, он прошел надо мной. Так уж он был сейчас велик, так уж я был мал.
Я быстро повернулся и увидел со спины, как отец достиг нижней ступеньки лестницы. Затем он повернулся и пошел по прихожей к двери в гостиную. Неудачная точка зрения так и не позволила мне толком разглядеть отца, я снова видел всего лишь движущийся силуэт, стробоскопическое мелькание между балясинами перил.
Само собой, я пошел за ним следом. Теперь я чувствовал в себе уверенность. Серьезную уверенность в том, как это все получится, и в том, почему оно получится именно так. Уверенность в собственном методе, посредством которого я обнаружил, что все еще нахожусь в коме. А заодно — определенную гордость за себя, за то, что я не запаниковал, вернее — не слишком запаниковал. Гордость за то, что я рассуждал спокойно и рационально, за то, что я спланировал, как можно выбраться из этого — воистину и во всех смыслах — кошмара.
Все, что было прежде, выглядело следующим образом:
На меня нападают.
Я теряю сознание.
Я думаю, что пришел в себя.
Мир оказывается странным и фрагментарным.
Я думаю, что у меня психическая травма.
Я думаю, что у меня поврежден мозг.
Я понимаю, что ни первое, ни второе не верно, что я все еще в коме.
Я понимаю, что должен проснуться.
А потому я планирую.
Я ищу подходящий катализатор и нахожу среди прочих своих воспоминаний осколок песни «Мисс Молли».
В результате дальнейших поисков и усиленного припоминания я нахожу еще несколько фрагментов.
Сад, качели, кирпичи и окна.
Они приводят меня к дому, где я вырос.
Где воспоминания о «Мисс Молли» попадают в верный контекст.
Где я становлюсь прозрачным и невесомым.
И где моя память становится настолько полной.
Настолько полной, насколько это нужно.
И (этот факт вызывает у меня наибольшую гордость) я делаю все это в одиночку. Я делаю все это в одиночку, все, чего я достигаю, я достигаю в одиночку, потому что я наглухо заперт в своей голове, и в этом тесном пространстве нет никого, кроме меня.
В гостиной я увидел своего отца. Рядом с ним стояла мама. И снова это были силуэты, теперь на фоне высоких стеклянных дверей, выходивших в задний сад. Но даже не видя их лиц, я точно знал, что это они, мои родители.
Я не мог произнести ни слова. Мое тело было невесомым, как летящая по ветру паутинка.
Они обернулись и взглянули на меня.
Затем мой отец сказал:
— Он меня очень беспокоит.
— Больше, чем остальные? — спросила мама.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Просыпаясь, ты всплываешь. Засыпая, ты погружаешься в глубины сна, а просыпаясь, выплываешь из них.
Пробуждение — это всплытие, потому-то мои плечи и потянуло вверх, как только я вошел в дом. В этот момент я был подобен водолазу, который долго бродил по дну океана, а затем начал сбрасывать свои свинцовые грузы. Когда же я увидел силуэты отца и матери, был сброшен последний свинцовый пояс, и я начал быстро всплывать.
И лишь потом, уже всплывая, я осознал, как холодно и темно было на дне океана, как исстрадались мои легкие без чистого воздуха и как страстно мечтал я оставить океанское дно позади, в прошлом.
Процесс казался необратимым. Я всплывал неуклонно и неизбежно, отнюдь не против, но помимо своей воли. Я был уверен, что ничто не сможет вернуть меня в покидаемую мной пучину. Я проходил через термоклины, вода становилась все теплее и все светлее. Я приближался к поверхности, на которой плясали осколки света.
Я вспомнил свои прежние пробуждения. Я вспомнил свое неизменное изумление тем, как явь отодвигает сон на вторые роли, вспомнил с какой непостижимой легкостью выцветают, а затем и полностью стираются даже самые яркие из сновидений. Я вспомнил, что явь действительно играет главную роль и что приснившийся ужас утраты родных и близких есть ничто рядом с мягкой реальностью подушки под головой.
Я вспомнил качества яви, столь отличающие ее от сна. Кристальная ясность, твердая вера в то, что мир существует по всем тремстам шестидесяти градусам горизонта, а не только лишь в узком секторе твоего зрения. Я вспомнил, что бодрствование связано с сотнями разнообразнейших ясностей, и изготовил себя к моменту, когда они лавиной на меня обрушатся.
И уже теперь в предвкушении этих ясностей мне трудно верилось, что жизнь во сне казалась прежде столь реальной.
А затем, в тот момент, когда вытянутые пальцы моей вытянутой руки должны были вот-вот прорвать…
В тот самый момент, когда я совсем уже был готов проснуться, нечто сомкнулось на моей щиколотке и остановило мой подъем. Оно удерживало меня в теплой воде, на самой грани полного сознания, так близко к воздуху и дневному свету, что я даже мог различать сквозь пляшущую, все искажающую поверхность воды некие образы.
Я сморгнул, присмотрелся и увидел две фигуры. Нет, не родительские, чьи-то другие.
— Он меня очень беспокоит.
— Больше, чем остальные?
— Да, больше, чем остальные.
— Почему?
Рядом со мной стояли две фигуры.
Мужчина. Санитар. Я узнал его по голосу.
Женщина. Наверное, врач. Она спросила, почему я беспокою санитара больше, чем остальные, но спросила как-то рассеянно, без настоящего интереса к ответу.
Они не смотрели на меня. Они смотрели в историю болезни.
Я посмотрел вверх. Я чувствовал себя словно в каком-то каркасе. Я видел вертикальные металлические стержни и другие стержни, горизонтальные.
Я опустил глаза и увидел нечто закрывающее мой нос и рот. Респираторная маска.
Она словно бы одновременно приглушала и усиливала звуки моего дыхания.
Я попытался пошевелить рукой. Я не мог понять, вышло ли из этого хоть что-нибудь.
— Полная неподвижность, — сказал санитар.
Врач отошла в сторону. Туда, откуда шел свет, — может быть, к окну, а может быть, к двери. Во всяком случае, она исчезла из моего поля зрения.
Но я все еще слышал ее голос.
— Ну что ж, — сказала она, — если он не придет в сознание, мы так и не узнаем наверняка.
Если мои глаза действительно были открыты — если я действительно рассматривал происходящее в моей палате, — то теперь я их закрыл.
Просыпаясь, ты всплываешь, засыпая, погружаешься.
Я начал снова утопать в своем сне.
Может, конечно же, быть, что санитар и врач вели себя беззаботно и безответственно, что они разговаривали, забыв о присутствии коматозного пациента, примерно так же, как люди забывают о вездесущих телекамерах. Но я думаю иначе. Я думаю, что санитар говорил все это мне, прямо и сознательно. Я помню как минимум один такой случай в прошлом: это когда он попросил меня, чтобы я сжал его руку. Да и до того санитар неоднократно присутствовал в моем сне — потому, надо думать, что в действительности он сидел у моей постели. А теперь он инсценировал эту беседу обо мне при мне, потому что хотел, чтобы я его услышал.