– Я альфонс не потому, что позволяю женщинам кормить себя обедом, хотя и на этот счет у меня нет предрассудков… Я альфонс, потому что беру в любви больше, чем отдаю – а почему так, не знаю. Наверное, от восприимчивости к красоте, добру, душевности – чужой красоте, чужому добру, чужой душевности… Черт его знает… Это на меня шампанское подействовало, должно быть…
– Я тоже в этом смысле альфонс, – сказала Лиза. – Так что держись.
Она вытряхнула на стол содержимое своей сумочки, пересчитала деньги и объявила, что принимает приглашение быть моей гостьей, кормилицей и хозяйкой и что мы должны уложиться в четыре часа и пятнадцать рублей.
В такие параметры да с такой девушкой грех было не уложиться. Я не сомневался, что поставленную перед нами задачу мы с честью выполним.
3
На кухне жарилось мясо и варился картофель, а в моей комнате – свою родители предусмотрительно запирали, – в моей комнате с видом на уезжающий в сизую парижскую дымку московский бульвар пел Элтон Джон, оказавшийся слишком приторным для последующих времен, и исходили соком в сметану болгарские помидоры, заправленные солью, луком и перцем. Я сидел на диване, в одиночестве попивая рислинг. Лиза, сославшись на жару, только что убежала под душ, а до этого мы целовались на кухне и на диване, и теперь меня всего трясло. Пора было проявлять инициативу, я пил кислый рислинг и готовился ее проявить. Даже сходил на кухню и убавил, насколько возможно, огонь под кастрюлей и сковородкой. Значит, так, думал я, возвращаясь в комнату и присаживаясь на диван… Лиза плескалась под душем, и мне очень живо представилось, как она там плещется, голенькая, как бережно обводит мыльной мочалкой грудь и вообще как моет свое гибкое тренированное тельце. В Новогрудке все девочки увлекались гимнастикой. Значит, так…
– Здесь чей-то халат, можно его накинуть? – крикнула Лиза из ванной; я ответил, что можно, про себя удивляясь ее нахальству и непровинциальной какой-то смелости: для шестнадцатилетки из Новогрудка она вела себя на пять с плюсом.
– Совсем другое дело! – сообщила она, появляясь босая, в мамином халатике, вся посвежевшая и веселая. – Как наше мясо?
– Ваше в полном порядке, – сострил я. – А то, что на кухне, подгорало, и я убавил огонь.
– Ф-фу… И тебе не стыдно?
Она выставила вперед ножку и заголила ее почти до основания. Сердце мое упало, прямо-таки ухнуло вниз – я пристыженно развел руками: ничего нелепее и глупее слова «мясо» придумать было нельзя. Это была стройная, точеная, округлая ножка, она оказалась взрослей и весомее Лизиного тела; вдруг я понял, что по-настоящему эта девчонка только начала нагуливать красоту, что настоящая красота придет к ней еще не скоро – когда душа, быть может, уже порастратит свой пыл, и что красота эта будет великой, способной повелевать и ранить – мстительная красота, знающая себе цену и умеющая распорядиться собой, – все это промелькнуло перед моим носом вместе с заголенной ножкой, а в следующее мгновенье Лиза уже сидела у меня на коленях и принимала извинения, и мы пили рислинг, и я чувствовал ее тело, только мамин халат меня немного смущал. Он совсем не возбуждал меня, добрый старый мамин халат, скорее наоборот, и я попытался объяснить это Лизе, напирая почему-то на отсутствие эдипова комплекса – она не знала, с чем это едят, но рациональное зерно моих сбивчивых рассуждений просекла верно.
– Я не могу его снять, потому что под ним ничего нет, – призналась она, переползая с моих колен на диван, но там опять оказался я, я тоже, оказывается, переполз и что-то горячо говорил Лизе, а потом уже не говорил, и это самое, наконец-то, подумал я. Лиза вцепилась в меня, как маленький кровосос, это было не очень сексуально, но говорило о полноте чувств; потом мы нашли то, что надо, – быстрые точечные поцелуи в одуряющем темпе и медленные, проникновенные, вяжущие, – в голове у меня забегала рота крохотных, с мелкую дробь, барабанщиков, и дело пошло. Грудь у нее оказалась маленькой, тугой и необыкновенно чувствительной, от нее шел волнующий, непередаваемо нежный запах, чего нельзя было сказать о мамином халате; впрочем, халат уже был распахнут. Рука моя блуждала маршрутами отважных и смелых, потом дерзко проникла в Лизу, и та, вздохнув, задрожала, заметалась у меня под рукой юркой ящеркой, совсем запуталась в остатках маминого халата, который в конце концов полетел чуть не на люстру, а свою одежду я сорвал рывком, как скафандр. Лиза опрокинула меня на себя – нам незачем было заниматься любовной игрой, не до игры нам было, – и я увяз в Лизе, как муха в варенье, увязал, тонул, брал, гудел, как колокол во дни торжеств, потом взревел, как ракета, и то ли взрывной волной, то ли на реактивной тяге меня выбросило на сушу, и я очнулся от Лизы, но не освободился.
Потом все повторилось.
Потом мы пили вино и баловались.
Это мы опускаем, дабы не вводить читателя в искушение. Мы просто баловались; невесомые наши тела висели под потолком, помятые и неуклюжие, как повседневные робы, а души беззаботно озорничали и нежничали. Мы были счастливы, что нашли друг друга, счастливы и благодарны друг другу за праздничную легкость общения, за нежное сияние и дрожь воздуха, за блаженство освобождения от собственной оболочки – мы узнали друг друга еще в кафе, мы сразу отличили друг друга по легкости, искренности, ненасытности, по жадности к жизни, умению высечь из банальной случайной встречи праздничный фейерверк, залп из всех орудий – словно два корабля, встретившиеся в открытом море, – и мы любили друг друга; в нежности и озорстве вызрели страсть, азарт, бесплотные наши тела налились земными соками и плюхнулись вниз на продавленный многострадальный диван.
И от нее совсем не пахло любовной женской истомой – только вином; только вином, разгоряченным молодым телом и совсем, совсем немного – маминым дезодорантом, который, по-моему, стоял в ванной.
4
На слабом огне мясо не столько пригорело, сколько ссохлось, и мы ожесточенно рвали его на части. Потом все померкло, погрустнело и обернулось суматошными сборами: четыре часа промелькнули, наше время вышло.
– Я ничего не забыла? – спросила Лиза, впопыхах оглядывая комнату. – Может, оставить что-нибудь, чтобы вернуться?
Я готов был порекомендовать ей бросить копейку, а лучше рубль, но сказалось иначе:
– Ты оставила здесь частицу себя, а значит – вернешься.
Мы поцеловались, как в последний раз, словно там, за порогом квартиры, поцелуи будут уже не те.
– Оставайся, – сказал я. – Не валяй дурака, Лизка, к черту сестру, слышишь?
– Да ты что, она же позвонит маме! – испуганно закричала Лиза. – Поехали, она такой гвалт поднимет – вся Москва на уши встанет!
Мы выскочили, сели в такси и помчались на Белорусский вокзал, глядя, как обалделые, на оживленные вечерние тротуары.
– Что это за улица? – спросила Лиза, когда мы ехали по улице Горького.
Я сказал.
– Ну вот… – протянула она разочарованно. – Посмотрела Москву.
– В кино посмотришь.
– Давай попробуем так… – она задумалась, голубые глазки стали далекими и сосредоточенными. – Скажем, что ты мой одноклассник, твоя фамилия Володя Смирнов, ты в Москве с родителями, живете у родственников… Нет, не поверит, вот дура, ведь не поверит! Или так: мы познакомились прошлым летом в Артеке, я там действительно была прошлым летом, в третью смену, а завтра у нас слет бывших артековцев, трам-там-там, отлично все получается, а? Переночую у подружки, а после слета – домой. Идет? Подружка согласна? Ой! Учти, тебя зовут Леша, ты переписывался со мной после Артека. Понял?
Я кивнул. Мы выскочили из такси, побежали в зал ожидания, нашли сестру, которая бродила по залу на задних лапах, как бронтозавр, не зная, на кого обрушиться, – Лиза встала перед ней свечечкой, и та обрушилась на нее с упреками. Лиза поникла, я тоже понял, что кончен бал, потому что с сестрой все было ясно с первого взгляда: это была дура, притом дура набитая, истеричная и неуправляемая педагогиня – проще было бы уломать бронтозавра. Уродиной я бы ее не назвал, скорее наоборот – лицо было красивым, но белым как мел и непривлекательным, и вся она была неловкая, грузная, провинциально одетая, и выражение лица у нее было ужасно провинциальное. Стоило Лизе заикнуться о нашем с ней пионерском слете, как у сестры по щекам потекла тушь, она замахала руками, вспомнила маму, бога, венерологический диспансэр , провинциализмы типа «только через мой труп», «принесешь в подоле», а также популярное на Белорусском вокзале «ни в коем разе». Лиза улыбалась мне издали вымученной улыбкой. Отступать было некуда. Я подошел, представился, рассказал, как долго и тщательно мы готовились к слету и какие цели преследует это мероприятие, традиционно проводимое под эгидой Всесоюзного штаба пионерских дружин, членом коего я имею честь состоять, пожурил Лизу за легкомыслие («Да-да, она очень легкомысленная, я даже не знаю…» – пробормотала педагогиня, с трудом скрывая недоверие к моей персоне) – за преступное легкомыслие, уточнил я. А как иначе назовешь нежелание поддерживать связи с нами, артековцами, молодой порослью и надеждой, – такие связи надо ценить смолоду, верно? – сегодня они артековцы, завтра – выпускники привилегированных вузов, а послезавтра, глядишь, иных уж нет, а те далече… Сестрица зачарованно кушала этот бред.
– Хватит валять дурака, – подытожил я. – Завтра на слете будут все наши. Ты и так целый год не давала о себе знать – покажешься, напомнишь о себе, и чтоб потом каждый месяц писала письма, понятно?
Лиза пристыженно закивала.
– Но это невозможно! – опомнившись, заорала Женя (так звали этот анахронизм). – Я не могу бросить ее в Москве!
Она задумалась с растерянным и плаксивым видом, потом вновь воскликнула, что не можно, никак не можно, и пошла-поехала, зарыдала-заплакала, замахала руками, совсем затерроризировала бедную Лизу, и я подумал про эту сестрицу, Женю, что она человек несчастный, потому что невольный, до того невольный и упертый, что сам себя, даже если захочет, не сможет сдвинуть с означенного пути, вроде как бронепо