Но это потом, не сразу, а неделю назад Лобасов торжественно открывал свой салон, и были свечи, индийский чай, горячее вино и Ванечка Жданов, читавший дивной красоты, немного нездешние по накалу и ассоциативному ряду стихи. Народу на первую читку позвали немного, человек десять; пришло, как водится, человек тридцать-сорок, и сидеть довелось кому на полу, вокруг кастрюли с глинтвейном, а кому на матрацах, по непрезентабельности своей брошенных переселенцами в старом доме. Никто этих грязных матрацев, жутких обоев, заскорузлого паркета не замечал: в катакомбах Третьего Рима горели свечи, звучали стихи, в живой позолоте пламени внимали стихам прекрасные в своей отрешенности молодые лица. Много в нашей тогдашней жизни было смешного и бестолкового – но полуподпольные чтения семидесятых, спаянность внимавших, ощущение общинного братства было очень серьезным. И дело не только в легионерах, которые уже топтались перед парадной дверью (а трое поднимались по черной лестнице отселенного дома – их, отселенные дома, накануне Олимпиады прочесывали регулярно), – было знание, что за окном нет воздуха, а чистые огоньки смыслов теплятся в катакомбах. Теперь это знание почти утрачено. Но это так, к слову.
Менты ввалились и с ходу определили, что вышли не на притон, а на нечто темное – нюхом учуяли общинный дух. Пока Лобасов объяснял свои права на отселенный дом и характер сборища – праздновался, надо понимать, день рождения поэта Пушкина, – прошлись по личикам и помрачнели: мужики сплошь уроды, носачи да волосатики, а девушки одна другой краше, роза к розе, цветок к цветку. Во всем, что касается женской красоты, нет человека ранимее и завистливее мента – это, представьте себе, издержки профессии. И пошла тотальная проверка документов – с окриками, грубыми ментовскими приколами, злорадным хамством по отношению к плюгавой интеллигенции. Народ бухтел, но терпел (не было среди нас Еремы). Не хочу сказать, что менты по природе хамы. Это слишком огульно. Мент – хам по профессии. По ихней науке следовало спровоцировать самого бойкого и запротоколировать. Во-первых, галочка, а во-вторых, зацепка – чтобы затем, буде понадобится, выдернуть через него всю цепочку. Все это я понимал – но рядом со мной на полу сидела Валька, звезда Колымского края, и эта родная моя красавица беззаботно следила за тем, как приближается к нам проверка, листая книжку совершенно запретного журнала «Посев». А за нею, в изголовье дивана, стопками лежало бесценное лобасовское собрание «Континента» – в количестве вполне достаточном, чтобы отправить Лобасова в родные Валькины места лет эдак на пять. Так что я даже не потрудился встать, когда проверка надвинулась, а с понтом протянул снизу вверх билет студента Литературного института.
– А ну, встал! – гаркнул белобрысый мент в чине сержанта.
– С какой такой стати? Я, может, постарше тебя по званию…
Мент покраснел, заиграл желваками и в бешенстве стал тыкать пальцем в тулью своей фуражки:
– У мяня тут герб Советского Союза, понял?! Ты сячас с гасударством гаваришь, а ня со мной, понял?!
– Ты на меня своих белорусских вшей не тряси, – заметил я достаточно миролюбиво, чтобы тут же не получить по тыкве. – Твое дело – сличить фотографию с оригиналом…
Дослушали меня разве что от изумления – но быстро опомнились, скрутили, поволокли вниз по лестнице, а там известно куда – все туда же… И четыре часа мытарили в отделении на грани между мордобоем и пятнадцатью сутками; четыре часа бесновался обидчивый белорусский сержант – только-только удавалось его слегка притушить, как на пороге возникала очередная порция моих приятелей с их невыносимо интеллигентскими замашками (была даже мысль оставить меня в камере до утра, дабы уберечь от дурной компании), – и четыре часа маялась под окнами отделения Валентина, у которой Лобасов, слава Богу, успел перехватить недочитанный антисоветский журнальчик…
Вот в этот самый вертеп, в этот дом скорби мы и ввалились: я первым, за мною тип с кейсом, Ерема – замыкающим. От ментов буквально с порога зарябило в глазах – вроде немного их было, штук пять, зато все в белом, парадном, типа хирурги человеческих душ на гастролях в столице. Я, как вошел в эту операционную, так и перестал себя ощущать, перестал слышать – всех слышу, а себя нет. Вот, говорю дежурному, принимайте субчика. Странный какой-то, скользкий. По виду не наш. Подвели к гаишнику, а тот говорит – давайте-ка его в отделение, там разберутся. И самого пусть поглядят, и что там у него в кейсе…
– Разберемся, – согласился дежурный. – Присаживайтесь. Антонов, займись гражданином.
Мы с Еремой скромно присели.
– А с ними вы не хотите разобраться? – поинтересовался наш фигурант.
– Паспорт имеется, гражданин? – спросил мент, отозвавшийся на фамилию Антонов. – А портфель свой сюда положьте, на стол.
– Может, все-таки объясните, почему только меня…
– Тебе что сказали!!! – рявкнул Антонов. – Сел быстро! Да не туда, куда пошел! Сюда сел, вот сюда! А портфель сюда!..
Недотыкомка возмутился было, по какому такому праву с ним на таких тонах разговаривают, и тут уже не один Антонов – сразу несколько ментов в белом, включая дежурного, занялись им вплотную. Ему объяснили со всех сторон, что никто на него пока еще не кричал. С ним пока еще разговаривают, как с человеком, а если он не понимает русского языка, то сейчас ему объяснят хоть так, хоть сяк, хоть на пальцах. И нечего корчить рожи, и сидеть нога на ногу, и строить из себя… Как это нет паспорта – а где он? Почему дома? Что?! Как это не обязан носить с собой? Да ты хоть раз, мудила, читал, что там в паспорте у тебя написано? Ты что, нерусский? Ах, я нерусский?! Мы нерусские?! Мы, значит, все нерусские, только ты русский? Ты это хотел сказать?.. – И так далее. Даже от пересказа тошнит, поверьте. Даже сейчас.
Кто ж мог подумать, что он окажется таким наивным и девственным. Он подставлялся со всех сторон. Он обламывался с таким вкусным хрустом, что все менты потянулись на него, как на сладенькое. Мы с Еремой ошарашенно переглянулись – у Еремы такое было лицо, словно шел в кино, а попал к стоматологу.
Злополучный кейс был вскрыт буднично и бесцеремонно. В нем, представьте себе, лежали пухлая пачка нот и номер журнала про науку и жизнь.
– А это что? – спросил Антонов, опорожняя карманы задержанного. – Удостоверение? А говоришь – нет документов…
– Я не говорил «нет документов». Я говорил – нет паспорта.
– Тебя спрашивали? Я спрашиваю – тебя спрашивали? Еще раз вякнешь без спроса – загремишь вон туда, в обезьянник. Твое удостоверение? Я спрашиваю – твое удостоверение?
– Мое.
– Школьников Владимир Анатольевич?
– Я.
– Так… Московский областной филармонический оркестр… Дирижер, что ли?
– Музыкант.
– Ах, музыка-ант!.. На чем играешь?
– На гитаре.
– Ни фига себе! – обрадовался Антонов, взял в руки невидимую гитару и сделал несколько воздушных переборов. – Могешь, что ли? Щас проверим. Серега, тащи гитару!
– Я не буду играть, – гордо ответил маленький музыкант.
– Подумаешь, Виктор Хара нашелся, – заметил дежурный. – Надо будет – сыграешь как миленький. Где живешь, Анатольевич? Адрес, говорю, у тебя есть? Выкладывай, не стесняйся…
И тут, как назло, вошел в отделение давешний мой белобрысый сержант, увидел меня и сразу заулыбался:
– А-а, старый знакомый! С чем на этот раз? День рождения поэта Лермонтова?
– Знакомый? – удивился дежурный, впервые внимательно взглянув на нас с Еремой.
– Це ж наш постоялец, – с удовольствием пояснил белобрысый. – Хулиган и бузотер, вечный студент Литературного института с фамилией на три буквы… – Белобрысый улыбался мне, как родному. – И якое непотребство он отчебучил?..
– Да нет, все путем, – заверил дежурный. – Нормальные хлопцы – вот, доставили на проверку одного очень всем недовольного гражданина.
– Ну ты, Гер, даешь, – удивился сержант. – Исправляешься, что ли?
– Вроде того. Мы еще нужны? – спросил я у дежурного.
– Посидите. А впрочем, можете идти, тут дело ясное, – дежурный махнул рукой, мы с Еремой поднялись и, не чуя под собой ног, выплыли из отделения в темный двор.
У нас даже документов не удосужились посмотреть – такие мы оказались по уши свои хлопцы.
– …твою мать! – с чувством сказал во дворе Ерема, никогда при мне до этого не матерившийся, и я повторил его мысль слово в слово.
Мы посмотрели друг на друга.
– Какие же мы с тобой идиоты, Эрга! – простонал Ерема. – Кретины! Идиоты! Болваны! Бутылка-то где – в пакете?
Бутылка была при мне. Мы до того почувствовали себя замазанными, что даже не стали выходить из ментовского двора: просто отошли вглубь, подальше от света, сковырнули пробку и тут же полбутылки распили.
– Музыканта, гитариста, приличного человека сдали ментам своими руками! – расчувствовался Ерема. – Своими руками сдали этим поганцам: нате, жрите, лопайте человечка, ломайте!..
– Ну, знаешь, гитарист твой тоже дурак порядочный! – рассердился я. – Девственность на грани клинического идиотизма. Таких только шоковой терапией и лечат.
– И потом, – сказал я, когда мы еще по разику выпили, – потом, учти, это он нас сдавал в милицию, а не мы его. Мы ж его отговаривали как могли.
– Дурачок, – согласился Ерема, потом подумал и добавил: – Вообще-то не тронут. Не должны. Видел, как расслабились, когда узнали, что музыкант? Писателей не любят, это факт – да я их сам терпеть ненавижу, – а музыкантов даже менты не бьют. Закон салуна.
И действительно – не прошло и получаса, как сгорбленный силуэт недотыкомки заскользил от дверей отделения под арку. Мы устремились за ним и уже на улице, на ночной Тверской догнали обиженного человечка в шляпе.
– Владимир Анатольевич, извините нас, ради бога, – сказал я, заступая ему дорогу. – Мы совсем не рассчитывали, что все обернется так грубо и непоправимо.
– Да уж, – добавил Ерема. – Секундантов вы себе выбрали неотесанных, это факт. Не хотите ли выпить, сэр?