Храни вас Господь, Натали Исааковна, в вашем эпикурейском раю. Вечная память.
Она оставила нас на пороге третьего тысячелетия. Как бы сообразила, что в новый мировой расклад ее кухонька с тараканами уже не вписывается. То есть Эпикур Эпикуром, но деликатностью своего ухода Натали Исааковна вполне сравнялась с незабвенным Сашей Смирновым. Квартиру продали, салон закрылся, завсегдатаи осиротели и расползлись. Финальная сцена: Вика Волченко, белокурая дива с отекшими покрасневшими веками, уводит на поводке Джоя. Пошатываясь, они бредут по обезлюдевшим ночным Шебашам, осиротевшие поэтесса и пес… И в самом деле, кто-то должен был унаследовать Джоя. Почему-то так вышло, что это сделала самая бесприютная из всех нас. Самая безудержная в наших безумных разгулах. Самое любимое из беспутных детей команданте Беккерман.
Вот у кого не было ни единого шанса выстоять в тех житейских штормах с алкогольным маревом, бушевавших на Шебашевском проезде, – у Вики Волченко. Но она выжила и выстояла, одержав троекратную викторию над обстоятельствами.
Узнав, что я пишу ей оду, Вика сказала:
– Только имей в виду, что поэтесса – слово французское, новомодное, а поэт – исконное, древнегреческое. Это я так, информация к размышлению…
– Вас понял, – ответил я. – Буду иметь.
2
Вика заявилась в Москву из солнечного Краснодара с яростными стихами и богатым опытом выживания в кубанских наркодиспансерах. Было это, по-моему, в 89-м году. В Москве, следуя канонам Серебряного века, она отправилась прямиком на квартиру Александра Еременко, просто позвонила в дверь и предстала. Подробности первой встречи двух незаурядных поэтов мне, в общем-то, известны по варианту конца 80-х – с тех пор обе стороны неоднократно меняли свои показания (на что, безусловно, имеют право). Так или иначе, но в продолжение визита Ерема доставил Вику на Шебашевский проезд, в салон Натали Исааковны, где юное дарование произвело полный фурор.
Однако прежде необходимо сказать пару слов об Александре Викторовиче Еременко – без Еремы серьезный разговор о стихах Вики не вытанцовывается.
Авторитет Еремы в конце 80-х был абсолютным. Он находился в зените своей поэтической славы, писал блистательные стихи и был прекрасен как бог. Гениальность его мозгов не могли затушевать ни скупой на радости портвейн «Три семерки», ни поддельная водка от Нинки-бутлегерши, промышлявшей на Шебашах, ни жеманство провинциального трагика, усвоившего роль благородного пирата алтайских морей. Благородство, в отличие от жеманства, шло изнутри, от корней и кровей, то есть с лихвой покрывало издержки общепризнанного статуса «короля московских поэтов». В его стихах, помимо пережеванной критиками метафоричности, до сих пор пленяет оригинальный, резкий, иронический ум – а в описываемые времена, да в непосредственном общении обаяние и резкость Еремы были неотразимы. Красавиц, способных устоять перед его чарами, под занавес перестройки почти не осталось. Магией слова, магией жеста, поэтической магией в полном смысле этого слова Еременко владел как никто. Без особых усилий с его стороны в столице наметился некоторый дефицит трезвомыслящих женщин (еще один показатель легковесности нашего тогдашнего бытия), так что Гале, великой супруге поэта, приходилось быть начеку денно и нощно. (Про Галю выскочило не случайно – помимо Гали, усов и профиля, что-то в самом образном строе, в поэтической манере Eремы заставляет вспомнить о Сальвадоре Дали.)
19 августа 1991 года меня завернули на берег милях в двадцати от Фороса, на полпути из Мисхора в Алупку. Катер береговой охраны рявкнул что-то про штормовое предупреждение – пришлось развернуть виндсерфинг и остро к ветру идти обратно в Мисхор. Там, на пляже элитного пансионата «Морской прибой», я узнал о путче и вместе с толпой взбудораженных номенклатурщиков засобирался в Москву – спасать Россию. Но прежде решил позвонить Ереме. «Даже не дергайся, – сказал Ерема. – Тут балаган, несерьезно, в три дня все кончится». Я совершенно успокоился и остался при море и парусах, вдобавок в развеселой компании брошенных кормильцами номенклатурных жен. Спасибо, Ерема.
Между прочим: Россию в августе 91-го спасали не Ельцин с Хазбулатовым, а читатели Солженицына, Бродского да Еременко. Такое было время, и такие были читатели. Так что по большому счету Ерема действительно мог не дергаться и сосать свой портвейн с чувством глубокого удовлетворения.
Даже на кухне Натали Исааковны, где авторитеты шли на закуску, а в гениях приветствовались надежность и ходкость, то есть умение быстро обернуться за водкой, так вот – даже в салоне Натали Исааковны культивировалось совершенно особое, трепетное отношение к Ереме. Он был вроде той черепахи, на которой стояли прочие белые слоны. Натали Исааковна, простая душа, млела от одного голоса Александра Викторовича. Она заразилась его речевыми оборотами, эпатажностью, иронической выспренностью и старательно их копировала. Иными словами, Ерема на Шебашах задавал тон. Не только манеру (церемонное на «вы» и по имени-отчеству), но и определенную высоту общения. Его коронная фраза – «Почему я, такой утонченный, должен все это выслушивать?!» – даже в отсутствие Еремы висела над Мармеладной Соней, не позволяя ей всласть посплетничать. А так иногда хотелось…
Сказать, что у Волченко нет заимствований из Еремы, было бы не совсем правильно. У Волченко очень много заимствований из Еременко. Много скрытого, демонстративного, полемического цитирования. Окрепнув, она разорвала дистанцию и стала работать с магическим материалом споро и повелительно, как с послушной глиной.
За окном – Патриаршьи. От белого снега – темно.
Слишком гладок пейзаж, и с какой ни смотри высоты —
Питер Брейгель воскрес, но, похоже, ему все равно.
«Детвора на коньках», – у окна улыбаешься ты.
Если я от зверей отличаюсь – лишь тем, что жива,
хоть защиты проси у великой актрисы Бриджит.
А закроешь глаза – на тебя наступают слова:
«Вот и крыса зажглась и по черному небу визжит».
Начинается ад. Он похож по картинкам на рай,
только странен порядок, как будто друг друга жуют
эти кадры – за – кадром, и думаешь: «Не умирай,
если ангелы крыльями души невинные бьют».
Мы еще поглядим… я еще и не то досмотрю.
Если я от зверей отличаюсь – за мною пришли.
Хорошо мне одной! – говорила вам и говорю.
И оставьте меня на краю этой мерзлой земли.
Остается пейзаж, остается простое окно,
и простое решенье – взобраться на угол холста
и, зажмурив глаза, съехать вниз, где снимают кино
про Иисуса Христа.
Вот так вот.
Закрывая тему, скажу по-простому: влияние Еремы на творчество Вики огромно, и он по праву урвал себе полторы странички из моей оды. Ерема задал Вике масштаб. Не знаю, как это изъяснить человеческими словами. До Еремы она была поэтом на краю бездны – он поставил ее на вершину горы. Вроде схожие ощущения, но разница есть. Согласитесь, что некоторым вещам обучить нельзя, но приобщить можно. Ерема дал Вике ощущение высоты, а отваги и таланта ей было не занимать. Собственно, ничему другому ей и не надо было учиться.
В год явления Вики на Шебашах я жил в Вильнюсе, в Москве бывал от случая к случаю и многое упустил. Как раз тогда Александр Евсеевич Рекемчук, светлая ему память, основал первый издательский кооператив и предложил напечатать сборник моих рассказов. Непечатный по жизни, я дико воспрял, прискакал в Москву с рукописью и в результате надолго завис у Натали Исааковны. А там веселились напропалую. Таких круглых, таких растерянных глаз я не видел у хозяйки салона даже тогда, когда однажды втащил к ней двухметрового, мертвецки пьяного якута, сомлевшего в сугробе под булочной. Это потом, когда оно оттаяло, выяснилось, что якутам московская зима нипочем и лучше бы мы его не трогали. Но и двухметровый пьяный якут оказался детской забавой в сравнении с юным дарованием по имени Вика Волченко.
Она подмяла салон под себя вместе со всеми входящими и исходящими гениями. Все поэты и поэтессы ходили влюбленные в Вику Волченко. В ее красоте было что-то допотопное, лягушачье, как на портретах чистокровных маркграфов Священной Римской империи. Для поэтов самое то. Собрание гениев превратилось в театр одного актера. Бедной Натали Исааковне оставалось лишь негодующе клекотать – да и то вполголоса, соблюдая предельную осторожность.
Лично мне столь острого язычка, такой бритвенной остроты мозгов ни до, ни после Вики встречать не доводилось. На уровне словесных дуэлей я бы определил ее не просто высококлассным дуэлянтом, а специалистом уникального профиля – убийцей бретеров. Абсолютная память и абсолютный речевой слух, богатство и раскованность южнороссийской мовы, снайперская точность суждений и беспощадность к себе, разгоняющая себя до безбашенности, – в общем, арсеналу юной красотки мог позавидовать Шварценеггер. Оставалось лишь посочувствовать бедной Натали Исааковне: она разом обзавелась преданной, но беспутной нянькой, роскошнейшей из собеседниц и буйным enfant terrible, развеселой помесью скомороха и скорпиона, громко празднующей обретение себя на Москве.
Я тогда понятия не имел о том, как строго обошлась Кубань с самой дерзкой из своих поэтесс. О краснодарской Голгофе, о страшном опыте выживания в провинциальных психушках разговорчивая Викуля упоминала вскользь, без подробностей. К стыду своему, только теперь, прочитав ее блистательные рассказы, я понял, из какого ада она выскочила в Москву. Но то, что кубанские химики в белых халатах раскурочили девчонке все защитные механизмы, было понятно и без рассказов. Пить Вике нельзя было категорически. А не пить в салоне Натали Исааковны не получалось.
Не надо было быть пророком, чтобы сообразить: на Шебашах Вика долго не протянет. Я предложил ей поехать в Вильнюс, сделать перерыв в затянувшемся празднике. К моему удивлению, она немедленно согласилась. Инстинкт самосохранения работал уже не в биологическом, а в потустороннем режиме: стремился выжить не организм, но талант. Не женщина, а поэт. Божественный дар, от которого ее так и не вылечили на Кубани, готов был бежать хоть в Литву, хоть в Египет, ездить на ослах, ползать на коленках, прикидываться пропащим, лишь бы выжить и реализоваться. Вырвавшись из застенков, она навсегда осталась беженкой, беременной и гонимой своим призванием, – босой беглянкой, спасающей живот горними да торными тропами.