Команда скелетов — страница 30 из 117

В ночи снаружи черное ведро ветра плеснуло на мотель, и стены задрожали.


Билл, брат Хэла, и жена Билла Колетт на следующий день встретили их у дяди Уилла и тети Иды.

– Тебе не приходило в голову, что смерть родных – довольно паршивый повод для возобновления семейных связей? – спросил его Билл с легкой ухмылкой. Его назвали в честь дяди Уилла. Уилл и Билл, чемпионы родео, говаривал дядя Уилл и трепал Билла по голове. Одно из его присловий… вроде того, что ветер свистит, а самого простого мотивчика не высвистит. Дядя Уилл уже шесть лет как умер, и тетя Ида жила здесь одна, пока на прошлой неделе инсульт не свел ее в могилу. Внезапно, сказал Билл, когда позвонил по междугородной, чтобы сообщить Хэлу об этом. Словно бы он мог предвидеть, словно кто-нибудь мог предвидеть. Умерла она совсем одна.

– Угу, – сказал Хэл, – это мне в голову приходило.

Они вместе поглядели на дом, в котором выросли. Их отец, торговый моряк, словно бы исчез с лица земли, когда они были еще совсем маленькими; Билл утверждал, что помнит его, хотя и смутно, но у Хэла никаких воспоминаний не сохранилось. Их мать умерла, когда Биллу было десять, а Хэлу восемь. Тетя Ида привезла их на междугородном автобусе, который останавливался в Хартфорде, и они выросли тут, и отсюда отправились в колледжи. Тут было родное место, по которому их томила ностальгическая грусть. Билл остался в Мэне и теперь был преуспевающим адвокатом в Портленде.

Хэл заметил, что Пит направился к ежевичнику с восточной стороны дома, разросшемуся в настоящие джунгли.

– Пит, держись оттуда подальше! – крикнул он ему.

Пит вопросительно оглянулся. Хэл ощутил нахлынувшую на него такую простую любовь к сыну… и внезапно снова подумал об обезьяне.

– Почему, папа?

– Там где-то заброшенный колодец, – ответил Билл. – Но провалиться мне, если я точно помню, где именно. Твой папа прав, Пит, от этого места полезнее держаться подальше. Колючки тебя здорово изукрасят, верно, Хэл?

– Конечно, – ответил Хэл машинально.

Пит пошел назад, даже не оглянувшись, а потом направился вниз к галечному пляжику, где Деннис пускал рикошетом по воде плоские камешки. Хэл почувствовал, что ему немного отпустило сердце.

* * *

Возможно, Билл и правда забыл, где находится колодец, но под вечер Хэл безошибочно пробрался к нему через ежевику, которая рвала его старую спортивную куртку и старалась выцарапать глаза. Он дошел до места и, тяжело дыша, уставился на гнилые искривленные доски, прикрывавшие колодец. После недолгого колебания он опустился на колени (под ними словно треснули два выстрела) и сдвинул две доски в сторону.

Со дна этой влажной, выложенной камнями глотки на него смотрело тонущее лицо – вытаращенные глаза, гримасничающий рот. У него вырвался стон, еле слышный, кроме как в его сердце. Там стон был очень громким.

Его собственное лицо в темной воде.

Не морда обезьяны. На мгновение ему там почудилась морда обезьяны.

Он затрясся. Затрясся всем телом.

Я же бросил ее в колодец. Я бросил ее в колодец, Господи Боже, не дай мне сойти с ума. Я бросил ее в колодец.

Колодец высох в то лето, когда умер Джонни Маккейб, в тот год, когда Билл и Хэл приехали жить у дяди Уилла и тети Иды. Дядя Уилл занял деньги в банке, чтобы пробурить артезианский колодец, и вокруг старого, выкопанного, густо разрослась ежевика. Старого высохшего колодца.

Но только вода вернулась. Как вернулась обезьяна.

На этот раз воспоминания взяли верх. Хэл сидел там, поникнув, позволяя им вернуться, пытаясь двигаться с ними, оседлать их, как пловец на доске оседлывает гигантскую волну, которая расплющит его, если он сорвется в нее, пытаясь вытерпеть их, чтобы они опять исчезли.


Он прокрался сюда с обезьяной на исходе того лета, и ягоды ежевики уже перезрели, и запах их был густым и липким. Никто не забирался сюда собирать ягоды, хотя тетя Ида иногда подходила к краю зарослей и собирала горсть-другую в свой передник. Но здесь они перезрели, и многие уже гнили, источая густую белесую жидкость, похожую на гной, а в высокой траве внизу сверчки тянули свою доводящую до исступления песенку: рииииии…

Колючки царапали его, усеивали точками крови щеки и голые руки. Он и не старался избегать их язвящих уколов. Он ослеп от ужаса – настолько ослеп, что чуть было не наступил на гнилые доски колодезной крышки, возможно, чуть было не провалился, не пролетел тридцать футов до илистого колодезного дна. Он замахал руками, удерживая равновесие, и новые колючки оставили на них свои клейма. Именно это воспоминание толкнуло его так резко остановить Пита, заставить мальчика вернуться.

Это был тот день, когда умер Джонни Маккейб, его лучший друг. Джонни взбирался по перекладинам в свой домик на дереве в их заднем дворе. В то лето они проводили много часов на дереве – играли в пиратов, наблюдали за выдуманными галеонами на озере, снимали пушки с передков, брали в рифы стакселя (что бы это ни значило), готовились к абордажу. Джонни карабкался вверх в древесный домик, как карабкался тысячи раз до этого, и перекладина прямо под люком древесного домика сломалась у него в руках, и Джонни пролетел тридцать футов до земли и сломал шею, и все это подстроила обезьяна, обезьяна, чертова мерзкая обезьяна. Когда зазвонил телефон, когда рот тети Иды разинулся и округлился от ужаса, пока ее подруга Милли, жившая дальше по улице, рассказывала ей о случившемся, когда тетя Ида сказала: «Пойдем на веранду, Хэл, случилось очень страшное…», он подумал с тошнотворным ужасом: Обезьяна! Что натворила обезьяна теперь?

В тот день, когда он бросил обезьяну в колодец, его лицо не отразилось на дне колодца, не было стиснуто там – только булыжники да вонь илистой сырости. Он посмотрел на обезьяну, лежащую на жесткой траве, которая пробивалась между плетьми ежевики, – тарелки разведены в готовности, огромные зубы скалятся между растянутыми губами, мех с чесоточными проплешинами там и сям, мутные стеклянные глаза.

«Ненавижу тебя!» – прошипел он ей, обхватил пальцами мерзкое туловище, почувствовал, как проминается мех. Она ухмылялась ему, когда он поднес ее к лицу. «Ну давай! – подначил он ее, уже плача – впервые за этот день. И встряхнул ее. Тарелки в ее лапах задрожали мелкой дрожью. Обезьяна портила все хорошее. Все-все. – Ну давай же, брякни ими! Брякни!»

Обезьяна только ухмылялась.

«Давай, брякай!!! – Его голос стал пронзительным, истерическим. – Трусишь, трусишь! Давай брякай! Слабо тебе! СЛАБО ТЕБЕ!»


Ее коричневато-желтые глаза. Ее огромные злорадные зубы.

И тогда он швырнул ее в колодец, сходя с ума от горя и ужаса. Он увидел, как в падении она перекувырнулась – макака-акробат в обезьяньем цирке, и солнце в последний раз блеснуло на этих тарелках. Она громко ударилась о дно, и, наверное, удар включил механизм – внезапно тарелки забрякали. Их размеренное жестяное бряканье донеслось снизу до его ушей, жутким эхом отдаваясь в каменной глотке мертвого колодца: блям-блям-блям-блям…

Хэл прижал ладони ко рту и на мгновение увидел ее там – возможно, только глазами воображения… Лежит в иле, глаза свирепо глядят вверх на маленький овал мальчишеского лица, наклоненного над краем колодца (чтобы навсегда его запомнить?), губы раздвигаются и сужаются вокруг скалящихся в ухмылке зубов, тарелки брякают, смешная заводная обезьянка.

Блям-блям-блям-блям, кто умер? Блям-блям-блям-блям, это Джонни Маккейб падает, широко раскрыв глаза, проделывая такой же акробатический кувырок в солнечном воздухе летних каникул, все еще сжимая в руках обломившуюся перекладину, – чтобы удариться о землю с коротким сухим и злым треском, и кровь брызжет из его носа и широко раскрытых глаз? Это Джонни, Хэл? Или это ты?

Со стоном Хэл сдвинул доски над провалом, не обращая внимания на вонзающиеся в руки занозы, заметив их много позже. Но все равно он слышал, даже сквозь доски, приглушенный и оттого почему-то еще более жуткий лязг: там внизу, в замкнутой камнями тьме, она все еще брякала тарелками и дергалась омерзительным телом, а звуки доносились снизу, будто звуки во сне.

Блям-блям-блям-блям, кто умер на этот раз?

Он с трудом продрался назад сквозь плети ежевики. Колючки деловито наносили новые вздувающиеся кровью черточки на его лицо, а репейник вцепился в отвороты его джинсов, и он растянулся во весь рост на земле, а в ушах у него брякало, будто обезьяна нагоняла его. Позднее дядя Уилл отыскал его в гараже – он сидел на старой покрышке, горько рыдая, и дядя Уилл решил, что он плачет из-за смерти своего друга. Так оно и было, но плакал он и из-за пережитого ужаса.

Обезьяну он бросил в колодец днем. А вечером, когда сумерки смешались с колышущейся дымкой наземного тумана, машина, мчавшаяся чересчур быстро для такой ограниченной видимости, переехала на дороге кота тети Иды и укатила, даже не притормозив. Кишки размазались повсюду. Билла стошнило, но Хэл только отвернул лицо, бледное окаменевшее лицо, услышав рыдания тети Иды (такое добавление к смерти сыночка Маккейбов вызвало припадок плача почти истерический, и прошло чуть не два часа, прежде чем дядя Уилл ее наконец успокоил), словно бы доносящиеся откуда-то издалека. Его сердце переполняла холодная ликующая радость. Очередь была не его. Погиб кот тети Иды, а не он, не его брат Билл или его дядя Уилли (просто два чемпиона родео). А теперь обезьяны больше нет, она в колодце, и один паршивый кот с ушами, полными клещей, – не такая уж большая цена. Если обезьяна захочет бряцать своими адскими тарелками, пусть ее! Пусть бряцает, пусть брякает для ползающих там козявок и жуков, для темных тварей, которые выбрали своим домом каменную глотку колодца. Она умрет там. В иле и темноте. Пауки соткут ей саван.


Но… она вернулась.

Медленно Хэл снова закрыл колодец, точно так же, как в тот день, и в ушах у него зазвучало призрачное эхо обезьяньих тарелок: Блям-блям-блям-блям, кто умер, Хэл? Может, Терри? Деннис? Может, Пит, Хэл? Он же твой любимчик, верно? Так это он? Блям-блям-блям…