Команда скелетов — страница 35 из 117

лл слег в жару и рот у него изнутри усыпали язвочки, а потом началась крапивница, она была рядом. Вот так мальчики узнали ее получше, и до того, как они отправились с ней на автобусе из Хартфорда в Портленд, и Билл, и Хэл, каждый в свой черед, пришли к ней и выплакались у нее на груди, а она обнимала их и нежно покачивала, и вот так их связала любовь.

Накануне того дня, когда они навсегда покинули Коннектикут и уехали в Мэн («на Север», как говорили тогда), прикатил на своем дребезжащем грузовичке старьевщик и забрал кучу всяких ненужных вещей, которые Билл и Хэл перенесли из чулана на тротуар. Когда весь хлам был там сложен, тетя Ида попросила их еще раз осмотреть чулан и взять на память то, что им особенно хотелось бы сохранить. Для всего у нас просто места нет, мальчики, сказала она им, и Билл, решил Хэл, наверное, поймал ее на слове и в последний раз порылся во всех завлекательных ящиках и картонках, оставшихся после их отца. Хэл не присоединился к старшему брату. Чулан Хэла больше не манил. В эти первые две недели горя ему в голову пришла жуткая мысль: вдруг их отец не просто исчез, не сбежал, потому что ему не сиделось на одном месте и он понял, что семейная жизнь не для него.

Вдруг его забрала обезьяна!

Когда Хэл услышал, как по улице, дребезжа, хлопая глушителем, пердя синим дымом, катит грузовичок старьевщика, он собрался с духом, сдернул обезьяну с полки, где она стояла со дня смерти их матери (до этой минуты он не осмеливался прикоснуться к ней, даже чтобы швырнуть назад в чулан), и сбежал с ней по лестнице. Ни Билл, ни тетя Ида его не видели. На бочке, забитой сломанными безделушками и проплесневевшими книгами, стояла картонка «Ролстон-Пурина», полная того же. Хэл с силой засунул обезьяну назад в картонку, откуда она появилась, истерически подначивая ее забряцать тарелками (давай же, давай, слабо тебе, слабо тебе, СЛАБО ТЕБЕ, слышишь?!), но обезьяна просто ждала там, небрежно прислонясь спиной к краю, будто на автобусной остановке, и ухмылялась своей жуткой ухмылкой, будто ей все было известно заранее.

Хэл отошел в сторонку, маленький мальчик в старых вельветовых штанишках, в стоптанных сапожках, когда старьевщик, итальянский джентльмен, который ходил с крестом на шее и насвистывал сквозь щель между зубами, начал грузить ящики и бочки в дряхлый грузовичок с деревянными бортами. Хэл смотрел, как он поднял бочку вместе с картонкой «Ролстон-Пурина» на ней; он смотрел, как обезьяна скрылась в кузове грузовичка; он смотрел, как старьевщик забрался в кабину, гулко высморкался в ладонь, вытер ее огромным красным носовым платком и завел мотор, оглушительно взревевший и выбросивший клуб вонючего сизого дыма; он смотрел, как грузовичок уезжает по улице. И тяжелый груз скатился с его сердца, он просто почувствовал, как оно освободилось. И подпрыгнул раз, другой – как мог выше, раскинув руки, повернув ладони наружу, и если бы кто-нибудь из соседей его увидел, так они сочли бы это странным, почти кощунственным – почему этот мальчик прыгает от радости (ведь так и было: прыжок от радости не замаскируешь ни подо что другое), уж конечно, спросили бы они себя, а еще и месяца не прошло, как схоронили его мать?

А прыгал он потому, что избавился от обезьяны. Избавился навсегда.

То есть так он думал.

Меньше чем через три месяца тетя Ида послала его на чердак за елочными украшениями, и пока он шарил, разыскивая коробки с ними, пропылив насквозь колени штанишек, он внезапно опять столкнулся с ней лицом к лицу и от изумления и ужаса впился зубами в край ладони, лишь бы не закричать… лишь бы не потерять сознание. А она ухмылялась своей зубастой ухмылкой, разведя тарелки на фут в полной готовности, небрежно прислоняясь в углу картонки «Ролстон-Пурина», будто ждала автобуса на остановке и, казалось, говорила: Думал, ты от меня избавился? Но от меня так легко не избавишься, Хэл. Ты мне нравишься, Хэл. Мы были созданы друг для друга – просто мальчик и его любимая обезьянка, парочка старых друзей-приятелей. А где-то к югу отсюда глупый старый итальянский старьевщик лежит в ванне на львиных лапах, глазные яблоки у него выпучились из орбит, а вставные челюсти полувыскочили изо рта, его вопящего рта; старьевщик, который воняет, как замкнувшаяся батарейка. Он оставил меня для своего внучка, Хэл, он поставил меня на полку в ванной рядом с его мылом, и его бритвой, и его кремом для бритья, и его радиоприемником, настроенным на матч «Бруклин Доджерс», а я начала бряцать, и одна моя тарелка задела этот старый приемничек, а он бухнулся в ванну, и тогда я пошла к тебе, Хэл, шла проселочными дорогами по ночам, и лунный свет отражался от моих зубов в три часа ночи, и я оставила много мертвецов во многих местах. Я пришла к тебе, Хэл, я твой рождественский подарок, так что заведи меня, и кто умер? Это Билл? Это дядя Уилл? Это ты, Хэл? Это ты?

Хэл пятился, пятился, жутко гримасничая, глаза у него закатывались, и он чуть не упал, пока спускался с чердака. Тете Иде он сказал, что не нашел елочные игрушки – он впервые солгал ей, и по его лицу она увидела, что он лжет, но не спросила его, почему он солгал (слава Богу), а попозже, когда пришел Билл, попросила его поискать, и он принес игрушки с чердака. А еще попозже, когда они остались вдвоем, Билл зашипел на него – ну и олух же он: своей задницы не отыщет, хоть обеими руками, хоть с фонариком. Хэл ничего не сказал. Хэл был очень бледным и молчал, и только поковырял свой ужин. А ночью ему снова приснилась обезьяна – одна тарелка ударила по радиоприемничку, пока Дин Мартин выпевал из него: «Когда в небе луна загорится, как огромная круглая пицца», ломаясь под итальянца, и приемничек кувыркнулся в ванну, а обезьяна ухмыльнулась и брякнула тарелками БЛЯМ, и БЛЯМ, и БЛЯМ; но только когда вода стала электрической, в ванне лежал не старьевщик.

В ней лежал он.


Хэл и его сын торопливо спустились к лодочному сараю позади старого родного дома, поставленному на сваях над водой. В правой руке Хэл нес авиасумку. В горле у него пересохло, уши настроились на противоестественный воющий звук. Сумка была очень тяжелой.

Хэл поставил сумку.

– Не трогай ее, – сказал он, нашарил в кармане кольцо с ключами, которое дал ему Билл, и взялся за ключ с аккуратной надписью на полоске липкого пластыря «Л. САРАЙ».

День был ясный, холодный, ветреный под слепяще голубым небом. Листва деревьев, которые теснились к самой воде, уже обрела все яркие осенние краски от кроваво-алой до желтизны школьного автобуса. Листья шептались на ветру. Листья кружили вокруг ног Пита, застывшего в тревожном ожидании, и Хэл уловил в порыве ветра запахи ноября и надвигающейся следом зимы.

Ключ повернулся в висячем замке, и Хэл дернул дверь на себя. Как хорошо он все помнил! Даже не взглянув вниз, он придвинул чурбак, не дающий двери захлопнуться. Внутри пахло только летом – парусина, лакированное дерево, сохранившееся пьянящее тепло.

Лодка дяди Уилла была на своем обычном месте, весла аккуратно уложены вдоль бортов, будто дядя Уилл только накануне погрузил в нее рыболовную снасть и две упаковки «Блек лейбл» по шесть банок в каждой. И Билл, и Хэл много раз отправлялись ловить рыбу с дядей Уиллом, но никогда вместе. Дядя Уилл считал, что для троих лодка слишком мала. Красная кайма, опоясывающая борта, которую дядя Уилл обновлял каждую весну, теперь поблекла и облупилась, а нос лодки пауки заткали шелком паутины.

Хэл ухватил лодку и стащил ее по слипу на галечный пляжик. Рыбалка была одной из главных радостей его детских лет, проведенных у дяди Уилла и тети Иды. Ему казалось, что и Билл чувствует то же. Обычно дядя Уилл был молчаливейшим из людей, но стоило ему поставить лодку по своему вкусу в шестидесяти – семидесяти ярдах от берега, забросить удочки, он, глядя на покачивающиеся поплавки, открывал банку пива для себя и банку для Хэла (он редко выпивал больше половины этой единственной банки, которую разрешал ему дядя Уилл с обязательным ритуальным предупреждением не проговориться тете Иде, потому что «она на месте меня пристрелит, узнай она, что я вас, мальчиков, пивком угощаю, сам понимаешь») и становился разговорчивым. Рассказывал всякие истории, отвечал на вопросы, опять наживлял крючок Хэла, когда требовалось, а лодка тихонько дрейфовала по воле ветра и легкого течения.

– А почему ты никогда не выплываешь на середину, дядя Уилл? – как-то спросил Хэл.

– Погляди-ка за борт, – ответил дядя Уилл.

Хэл поглядел. Он увидел голубую воду и свою леску, уходящую в черноту.

– Ты смотришь в самую глубину Кристального озера, – сказал дядя Уилл, одной рукой сминая пустую пивную банку, а другой вытаскивая новую. – Сто футов, и ни на дюйм меньше. Там где-то старый «студебекер» Эймоса Каллигена. Дурак чертов съехал на озеро в начале декабря, когда лед еще не окреп. Еще повезло, что он живым выбрался. Ну а «студа» им никогда не вытащить и не увидеть до Страшного суда. Озеро глубже глубокого, черт его дери. Крупные прямо тут плавают, Хэл. Вот и нечего дальше заплывать. Ну-ка, посмотрим, как твой червячок поживает. Вытаскивай его, сукина сына.

Хэл вытащил и, пока дядя Уилл наживлял на его крючок нового мотыля из старой жестянки из-под лярда, которая заменяла ему коробку для наживки, Хэл смотрел в воду, точно завороженный, пытаясь разглядеть старый «студебекер» Эймоса Каллигена, проржавелый насквозь, и водоросли колышутся в открытом окне с шоферской стороны, через которое Эймос выбрался в самую последнюю секунду; водоросли фестонами свисают с рулевого колеса точно гниющее ожерелье; водоросли болтаются на зеркале заднего вида, и течение перебирает их будто невиданные четки. Но видел он только голубизну, переходящую в черноту, и там посреди всего покачивался мотыль дяди Уилла, пряча крючок в своих извивах. Своя особая реальность в солнечном луче, пронизывающем толщу воды. На мгновение Хэл сквозь головокружение почувствовал, что он сам подвешен над гигантским провалом, и на мгновение зажмурился, пока голова не перестала кружиться. В этот день, вспомнилось ему, он словно бы выпил всю банку пива.