Комар живет, пока поет (Повести) — страница 102 из 102

— Этот? — произнес ангел.

Я кивнул. Он взялся за ручки каталки и вдруг мгновенно протрезвел. Движения его обрели силу и четкость. Я еле поспевал за каталкой по коридору. Перед мутными стеклянными дверьми с надписью «Реанимационное отделение» он остановился.

— Вам дальше нельзя! — строго и официально произнес он.

Я посмотрел на отца. Подержал его за щиколотку. Вдруг он открыл глаза — взгляд сейчас был абсолютно сознательный. Он тянул ко мне ладонь. Я дал ему руку. Он подвел ее к своему лицу и поцеловал запястье. И закрыл глаза.


Я сидел в коридоре. Вдруг за дверьми раздался какой-то грохот: он мне даже знакомым показался. «Батя лютует»? Хорошо бы, если так.

Вышел знакомый уже лысый доктор, который принимал нас тут (а точнее, не принимал). Еще отец почему-то решил, что это мой одноклассник. Он улыбался — что странно, вообще-то, при выходе из реанимационного отделения... но, мне кажется, я понимал его.

— Ну, ваш отец!.. — он восхищенно покачал головой. — Извините... ни один орган уже не работает... но — дух! Мы таких называем — «уходящие», и вдруг он спокойно садится, валит при этом стойку с капельницей, и вежливо сообщает, что он должен «идти на наряды»! Извините — «наряды» — это распределение сельскохозяйственных работ и техники? А то мы тут заспорили с коллегами.

— А Вы что... знаете его?

— Да. Я сначала его узнал... а потом уж тебя. Не помнишь — Валька Спирин? На одной парте сидели!

Ну, батя! И тут оказался прав!

— Но Вы... ты же кудрявый был!

— Ну... вот, — он шутливо развел руками.

— Но ты же петь хотел!

— Ну... вот.

Мы помолчали.

— Так что... извините — пришлось зафиксировать его! — снова переходя на официальные позиции, произнес он.

— В смысле — привязать ?

Этого он не потерпит.


— Скончался. В двадцать два пятнадцать.

— ...А я тут навез всего!


В Комарово я по заливу возвращался. Шел неторопливо — теперь уже не надо спешить!. На асфальте тряслась от ветра пена. Давно я тут не был! Сколько понастроили всего!


Я вошел в его комнату в городской квартире. Вдохнул его едкий запах. А он уже сюда не войдет. Чувствовал он это, когда уезжал? Я как его глазами смотрю... Открыл шкаф. Костюм. Рубашка. Галстук. Ботинки... Сумка — в другом шкафу.

Над столом было его фото: отец в полосатой пижаме (так ходили тогда) на крымской набережной. Через парапет летит длинная волна, насквозь просвеченная низким солнцем — отец, смеясь, отворачивается, и закрывается от нее ладонью.

11

В столе его нашел еще несколько листков.


...Под конец жизни все чаще почему-то вспоминается детство. С самых первых дней моей жизни, проведенных в деревне, все производило на меня громадное впечатление, и главное — я обо всем хотел составить свое особое мнение, непохожее на мнение других. Я еще ползал в рубашонке по лавке, как вдруг заинтересовался содержанием блюдечка на столе, подтащил его к себе и, не раздумывая, выпил. Это был яд для мух. У меня сразу начались судороги, но судьбе не было угодно, чтобы я умер. Я прожил долгую жизнь. Но характер мой остался такой же — я все должен был попробовать сам, и лишь тогда соглашался, но далеко не всегда.

Я рос очень впечатлительным, и жизнь моя запечатлелась очень ярко. Помню запах мятой травы. Вместе с отцом и другими мужиками мы лежим на траве и ждем, когда истопится баня. Садится солнце. Я еще плохо стоял на ногах, но, помню, полез бороться с соседским молодым мужиком. Он, конечно, сразу поддался, лежал на спине. Я радостно тузил его. А он хохотал: «Победил, Егорка, победил!» Этот момент, почему-то очень важный, я помню ясно, словно он был вчера.

Врезалось и другое впечатление. Я еле научился ходить, и, еще покачиваясь, бегу по тропинке, радуясь, что столько можно увидеть. Передо мной так же радостно бежит маленький воробей, весело поглядывая на меня. И мы оба с ним счастливы. И вдруг сзади налетает какая-то тень, воробей жалобно вскрикивает и исчезает. Только что была молодая и радостная жизнь, и вдруг нет ее — унес коршун! Я постоял, потом заплакал и побежал домой. После я думал — зачем мне это показали так рано? Видимо, для того, чтобы я ценил эту мимолетную жизнь и не растратил бы ее даром.


— Так... Рубашка... галстук... ботинки... костюм. А носки?

— ...Забыл!

Как отец шутил в таких случаях: «Жабыл!»

— Ладно... тут что-нибудь подберем.


Зимой в Березовке тоже было хорошо. С обрыва реки мы катались на «ледовках». Мы находили коровью лепешку побольше и покрасивее. Вдавливали в нее конец веревки, и поливали это на морозе водой. Скоро все смерзалось, и можно было отлично съезжать на этом с обрыва к реке. Съехав, мы за вмороженную веревку, которую не выпускали из рук, тащили «ледовку» за собой вверх, и снова съезжали. Так мы катались дотемна, когда ничего уже не было видно, и тут я спохватывался и бежал домой. Мой кожушок с раструбами, который сшила мне мать, за время моего катания смерзался, и когда я радостно подбегал к дому, он задевал прутья плетня, и они трещали трещоткой.

Мать слышала это и говорила тем, кто был дома: «Егорка бежит, кожушком стучит!»


Похороны были тринадцатого в тринадцать! Батя непременно бы усмехнулся: «Во, не повезло!» Надеюсь — он и усмехнулся — слава Богу, не исчез!

Был «большой выезд» — автобусы подруливали один за другим.

— Открывать будете?

— Нет... Там откроем.

Тяжелый гроб, скребя по крыльцу, по направляющим «рельсам» въезжал в автобус.

«Егорка бежит, кожушком стучит».


— Георгий Иванович Попов был большим ученым. Мы все любили его. Он был сильнее всех нас. Он делал то, что все делать боялись: скрещивал, и потом работал с гибридами так... что у всех волосы дыбом вставали. И неизменно добивался своего! Он был серьезный, исступленный, неотступный ученый. Когда нас, по воле безграмотного партийного руководства, буквально «пересаживали» из Суйды в Белогорку, Георгий Иваныч сражался бесстрашно, как лев, не обращая внимания на угрозы исключения из партии. Но когда нас все-таки «пересадили» на совершенно неподготовленные, скудные поля, он сумел, как настоящий гений, использовать и эти «шоковые» для его гибридов перемены, и именно в Белогорке вывел свои главные сорта ржи. Где другой унывал и падал духом — Попов только весело скалил свои белые зубы! Вскоре он восторгался и Белогоркой, желтыми песчаными обрывами над Оредежем, и как всюду и всегда, придумал свою теорию — что хозяином Белогорки был когда-то итальянец и дал это название. «Белла — Горка!» — подняв палец, восторженно восклицал Георгий Иваныч. Уже профессор, доктор наук, он мог, свистнув в два пальца, вдруг прыгнуть на проезжавшую мимо борону и лихо проехаться в облаке пыли. Земля во всех видах не пугала его. Он обожал ее. Мы с радостью работали с ним дотемна, а когда шли с поля, он наизусть читал нам всего «Онегина», главу за главой. «Ах, ножки, ножки!» После него у нас не осталось ему равных, и мы сейчас — без поддержки, порой и без денег, работаем лишь на остатках его энергии, которую он дал нам. Спасибо Вам, Георгий Иванович! Спите спокойно.


— Отец! Ты прожил долгую и яркую жизнь. Ты... ехал на верблюде по пустыне, туда, где еще недавно были басмачи. Ты ехал на подножке вагона над Волгой, и какой-то доброхот колол тебя острой железной пикой, чтобы сбросить с поезда — но ты вырвал и выбросил ее. Отец! Ты сделал все, что хотел. Тебе не о чем жалеть.

— ...Прощайтесь.


Самолет разворачивался над Казанью, шли в наклоне желтые поля... огромное озеро... Это же Кабан! Рано утром с городской квартиры родители шли в темноте вдоль этого озера, уже светлого, семь километров до селекционной станции — и несколько раз брали меня с собой. А вот Волга, и железнодорожный мост, где отца пытались сбросить с поезда — но он устоял. Я чуть было не выскочил из самолета, чтобы лететь туда!


Заверещал телефон. Я еле понял, где я, и нашарил его.

— Валерий Георгиевич ?

— Я.

— Это Маргарита Феликсовна.

— А... Здравствуйте.

— Должна Вас огорчить!

— Как?

— Я говорила с Николаем Альбертычем... насчет вашей поездки в Казань. Но, к сожалению, ничего не получилось... Писатель Строгин будет ваш город представлять.

— A-а. Спасибо! Это неважно! Я все уже написал.


Шел дождь. Пришла женщина в капюшоне и с косой, и стала косить нашу рожь. Я вышел, осмотрелся. Сегодня уезжать. Отцовские сосенки почти высохли. По одной зеленой ветке у каждой. Я вспомнил, какие мощные колья он тут всаживал, охраняя их. Я нашел какую-то палку и воткнул слабый, неуверенный кол... «Победил, Егорка, победил!»

Вдруг прибежала какая-то незнакомая рыжая собака, помахала мохнатым хвостом, и вышло солнце.