Комар живет, пока поет (Повести) — страница 17 из 102

Несколько раз после этого мы выигрывали у гостей, споря, что пес, не появляющийся сутки, будет тут через полторы минуты!.. жена тоже научилась имитировать этот крик.

Но сейчас — даже этот крик сможет ли вырвать Тави оттуда, где он находится?!

Ох!.. вот он! Совсем в болоте, в булькающей жиже, в высоких камышах. Он лежал, вытянув шелковые лапы и положив на них голову.

Услышав чавканье моих шагов, посмотрел снизу.

О боже! Раньше, бывало, он на бегу с досадой останавливался и сбивал лапой комаров с чудной своей морды. Сейчас он и лапу поднять не мог? Глаза его стали крохотными, были залеплены гноем и комарами. Взял его длинную голову в руку, комаров всех передавил, вычистил глаза пальцем.

— Ну что, любимый?

Он жалобно заморгал.

— Ну? Чего ты тут разлегся? Пойдем домой?

Он смотрел, моргая все чаше, и взгляд его умолял: «А можно, я здесь останусь? Умру, исчезну бесследно?»

— Встать! — заорал я.

Он, качаясь, встал на ноги, превратившиеся в спички. Грудь, ставшая вдруг листом фанеры, вздымалась тяжело. Господи! Мгновенно исхудал!

— Ну, молодец! Пошли. — Я вернулся, почесал опущенную его башку за ухом и, не оборачиваясь, пошел.

Через минуту, не выдержав, обернулся. Пес, голова у земли, бока вздымаются, покачиваясь, шел за мной.

— Давай! Молодец! Иди, иди... Сейчас — мы поспим все вместе — и утром все будет хорошо!

Через минуту, снова оборотясь, я не увидел его на тропке. Где же? Ах вот! Он почему-то вошел в воронку с темно-ржавой водой, лакал вонючую воду, одновременно увязая все глубже — пузыри, лопоча, уже смыкались у него над загривком, — но это, видимо, не волновало уже его.

Так, вспомнил я. Кто же мне рассказывал это? — если пес уже лакает грязную воду — значит, все: точно помрет.

— Фу! — Я выдернул его из жижи и, взяв под мышку — запросто уже помещался — и какой легкий стал! — вынес из болота на улицу, опустил его на лапы. — Иди!

Он постоял, потом зигзагами, головою почти по пыли, пошел.

Вся улица, обмерев, смотрела из-за калиток.

У калитки Паши он вдруг остановился, постоял и, приподняв чуть-чуть голову, тихо зарычал. Помнит своего врага! Молодец!

— Пошли!

Он, шатаясь из стороны в сторону, обогнул дом. Я торопливо размотал проволоку, распахнул ворота. Да — под воротами он уже не пролезет... а как пролезал! Я поднял лицо вверх: самый лучший способ удержать слезы.

Тави подошел к крыльцу и остановился перед ступеньками. Головой — зашевелились жилы — он дал лапе приказ: подняться! — и вместо этого упал набок.

Я взял его под мышку и вошел с ним на крыльцо. Жена и дочь сидели молча: они видели через стекла наш путь. Пес лежал на полу — и вдруг вскочил, в каком-то последнем ужасе. Он сильно дернулся несколько раз, от хвоста до морды, и его стало сильно рвать.

Мы сидели на стульях вокруг него, время от времени отворачиваясь, утирая слезы.

Он снова гулко свалился. Жена зарыдала.

— Чем вопить, взяла бы лучше швабру, вытерла бы блевотину! — заорал я.

— Сам вытирай! — рыдала жена.

Дочь молча принесла швабру, вытерла перед его носом. Чудесный пес, он даже изобразил — правда, только мышцами головы, — что сейчас поднимется, чтобы можно было убрать как следует!

— Лежи, лежи!

Он со вздохом облегчения уронил голову... Последнее счастье!

— Олимпийка! — глядя на него, проговорила Настя.

— Какая олимпийка! Пес его искусал! — закричала жена.

— Олимпийка... в детстве у него была. Кстати, я тоже тогда колола... в восемь лет! С тех пор антибиотики на него не действуют.

Пес задергался и, словно плывя на боку, загреб зачем-то под стол, там он задергался мелко-мелко, потом переплелся лапами с ножками стола, словно обнимая их — в какой-то последней надежде? — и затих.

— Ну, все! — Настя поднялась. — Надо быстро достать его, пока теплый, закоченеет — будет не вытащить!

Мы стыдливо молчали. Она подняла его.

— Простыню дай! — скомандовала она матери, и та послушно принесла.

Мы завернули Тавочку, ставшего таким легким, в простыню, Настя перекинула его за спину, и мы спустились во двор. Настя оглядела эту «вечную стройку капитализма», показала подбородком:

— Вон... лопату у ограды возьми. И вон ту палку с перекладиной!

— Палку-то зачем?

— Воткнем рядом с могилой. Букву Т!

— Зачем букву-то?

— Т! Тавочка.

— Ах да... Ну — ты голова!

Настя кивнула.

Похоже, я потерял пса, но зато нашел дочь.

— В сухое место несем.

Мы пронесли наш груз в белой простыне мимо Пашиной калитки, он курил на крыльце, но никак не прореагировал. Настя повернула в лес. Правильная идея: похоронить рядом с полем боя!

Уже в сумерках мы вышли из леса на улицу. Паши не было. А почему он, собственно, должен быть?

Жена сидела на стуле посреди опустевшей террасы и, увидев нас, снова зарыдала.

— Хватит тебе вопить! — сорвался и я. — Возьми хотя бы тряпку, вытри эту жуткую грязь!

Жена убежала, вернувшись с огромной разлохмаченной тряпкой, и, размахивая ею в тоненьких ручонках, завопила (наконец-то и она могла превратить хоть во что-то свою скорбь):

— Убирать, да? Убирать, да? Хорошо, я вытру все!

Я пригляделся к полу. Весь он был заляпан отпечатками его лап — пять круглых подушечек на каждой!

— Это — тоже стирать? — она указала на узкий черный след на двери, где он просовывал свою тонкую хитрую морду, расширяя щель.

Я махнул рукой.

— A-а.. Тебе лишь бы не работать! — пробормотал я.

Всю ночь мы не могли уснуть — мы не уснули бы и в тишине, но всю ночь оттуда несся вой собак, лай, рычанье — и рев яростного многопесного боя! Видно, весь местный бомонд сбежался на его поминки, и кончилось, как и полагается, дракой! К утру жена наконец дозрела:

— Это... отведите меня... к Тавочке... на могилку! Положу ему туда... его мисочку! — мужественно проговорила она.

Уже на подходе к могилке что-то меня заставило вырваться вперед. Может, непонятные клочья белой материи, попадающейся все чаще?

Я сделал резкий рывок вперед — и остановился.

— Стойте! Не подходите сюда! Уходите! — заорал я. Они как раз показались на краю полянки. — Уходите! — Я махал рукой.

Настя, сообразив что-то, увела мать.

Да-а, псы ночью не просто тут лаяли и дрались: они вырыли Тавочку из могилы и терзали его! Кругом клочья простыни, из остатков ее торчит темно-рыжий разодранный бок, оскаленная — в последний раз — Тавочкина пасть.

И тут они не забыли его: сбежались мертвому мстить — за его острый победный запах, за его красоту.

Дай, боже, и мне такого запаха — и таких врагов.


...Еще когда мы шли сюда — мимо Пашиного крыльца, — Паша и какие-то его дружки стояли и глазели — видно, Паша им все рассказал. В глазах их было веселое любопытство: мол, ну а вы-то сами как? Не собираетесь тоже на тот свет?

Мне показалось неудобным начать углубляться в лес, где была могила, прямо у них на глазах — Паша наверняка решит, что это мы демонстрируем, подчеркиваем его роль в гибели нашей собаки... Так прямо перед ним — неудобно. Могли бы понять это — отвернуться или просто уйти в дом. Но они продолжали смотреть — их это не так волновало, чтобы им пошевелиться. Неудобно почему-то было нам — мы не свернули прямо на их глазах, а пошли в обход, через болото. Каждому свое!

Потом я снова отправился на могилу Тавочки, треща кустами.

По дороге я прихватил с нашей «вечной стройки капитализма» полусгнивший столб — таранил его, прижав под мышкой, в другой руке между пальцев два листа ржавого кровельного железа... И если Боб скажет, что это нужно ему для великой стройки, — загрызу!

Я бережно уложил Тавочку обратно в яму, засыпал разбросанной вокруг землей, положил кровельное железо и сверху навалил столб... Вот. Примерно вот так!

Боб повел себя неординарно. Он встретил меня у выхода из леса, и, хотя по грязной моей одежде наверняка понял, чем я там занимался, хищением его стройматериалов не попрекал.

— Ну что... жалко тебе твоего кабысдоха?

— Слушай, Боб! А можно посоветовать тебе жить — беспомощно, светло и немо?

Боб неожиданно согласился.


...Зато вдруг пошли грибы — и можно было целыми днями пропадать, ни с кем не разговаривая. В лесу пахло, как в предбаннике, — пыльным засохшим листом.

В самой мусорной глухомани, вдоль старых, еще финских канавок, стояли на серых волокнистых ножках дряблые подберезовики.

Надо брать выше — я полез по сыпучему песку. Кто-то хватался уже тут, выбираясь: ярко-рыжий на сломе ствол осины... Здравствуй, груздь!

Яркость сыроежек обманчива: от них остается лишь пластинчатый мусор — и никакой яркости.

О! Маленький, но горделивый красный светился прямо посреди тропы — видимо, встал тут с целью преградить дорогу силам реакций.

В сухой канавке, уходящей в сторону, — огромный белый, как бы с потной шляпкой, с прилипшей к ней парой иголок, — к сожалению, уже немолодой, снизу зеленоватый.

Изолгавшиеся опята... Обходим их.

Не может быть! Неужели это он, драгоценнейший рыжик, с голубоватыми концентрическими кольцами на шляпке? Точно — сочится на сломе ярким соком!

Вдруг послышался нарастающий хруст — ко мне бежал худенький старикашка с корзиной.

— О, здравствуйте! Ну — как грибы? — произнес я.

— Да вот лисичек немного наковырял! Ну, слава богу, что нашел вас, думал, все — заблудился. Вы от Маретиных идете?

— Да.

— Ну, слава богу! Там пес всегда лает. По краю собачьего лая к станции и выйду!

— ...Больше он не лает, — пробормотал я.

Я вдруг резко повернулся и бросился в кусты, изумив бедного старичка... Все понял! Зато я про тебя, бедный мой Тавочка, напишу!

Сразу столько вспомнилось! Не растерять бы! Ломился сквозь кусты! Идиот! Сколько раз можно повторять тебе: без ручки и записнухи в лес не ходи! Ворвался на террасу, сел... ничего не потерял вроде. Кроме грибов.


За неделю я написал «Собачью смерть». К счастью, ничего почти не отвлекало. За это время