— Иди! — заглянул к нему в комнату, как он утром — ко мне.
Он вышел, улыбаясь. Видно, приготовил заранее какую-то шутку. Сел.
— Знаешь, — заговорил он, — когда я в молодости работал агрономом в Казахстане... часто приходилось в караванах на верблюдах ездить... с казахами. Помню, однажды долго ехали! Много дней. На привале вечером — каждый раз одно и то же. Слезаем с верблюдов. Они ложатся. Казахи костер разводят, в казане воду кипятят. Я в стороне, с моими сухарями. Потом, когда все у них готово, вода закипела, посылают ко мне маленького чумазого мальчишку. Тот подбегает, сияя, каждый раз с одним и тем же словом: «Чай!» Вот и ты меня так же зовешь!
Молодец! Уел. Разулыбался торжествующе.
— ...Извини! — Я поднялся, ушел.
Чтобы зафиксировать, пока не забыл, батины речи, вынужден его самого покинуть. Такой жестокий парадокс... Такая работа.
Ну все! Теперь надо в больницу! Я вышел на крыльцо.
Да-аа, простыни на веревке нет... улетел мой ангел!
«Ниссан» Очи — уже, видимо, отремонтированный — сиял за оградой. Но вряд ли он покатит меня.
А над «ямой» в гараже уже темнел синий «форд-скорпио» маэстро Левина, и из «ямы» к нему вздымались золотые — в данный момент черные — руки Битте-Дритте.
— Быстрее не можешь? — колыхал над ним брюхом Левин.
Вот он, во всей красе, звериный оскал империализма! За что боролись?
— Погулять не пойдем? — Белозубо улыбаясь, на крыльцо вышел батя в своей довоенной соломенной шляпе типа «брыль».
— ...Н-ну ладно!
И сразу после — в больницу! Всем должно меня хватить. Хотя, честно говоря, самому мало.
Молча — думая каждый о своем, проклятом! — мы перешли шоссе, углубились по узкой тропинке в поле. Вдали темнел лес, по бокам шуршали колосья. Видно, батя часто гуляет здесь, в родной стихии.
Вдруг, остановившись, он азартно ухватил колос.
— Зацвела наконец-то! — Он отпустил стебель, колос пружинисто закачался.
— Рожь? — думая о своем (что там, в больнице?), пробормотал я.
— Что-о?! — рявкнул батя.
— Рожь, говорю, зацвела, — повернулся к нему я, отвлекаясь от мыслей.
— Рожь?! — Отец выкатил на меня свои жгучие очи. — Рожь?!
Со школьных времен я так его не пугался.
— Не рожь? — пробормотал я. — ...Пшеница?
— Тысячу раз тебе рассказывал! Не слушаешь, что ли, ни черта?! — Он вдруг шагнул в поле, ломая с хрустом стебли. — Иди сюда!
— Да ладно... зачем? Я все понял.
— Что ты понял?! — (лютует батя). — Иди сюда!
Я шагнул к нему. Он зорко отыскал самый крупный колос: ухватил, безжалостно отломал (ему, наверное, можно?), резко распотрошил и поднес к моему лицу.
— Смотри уж... раз ни черта не знаешь! Вот видишь — под пленкой, в закрытом чехле, — и пыльник желтый вон торчит, и рыльце, пушистое! Дошло теперь? Пшеница — типичнейший самоопылитель, а рожь, которой тут, слава богу, нет, — мрачно усмехнулся, — наоборот — типичнейший перекрестник. Перекрестное опыление. Поэтому когда рожь цветет, тучи пыльцы над полем висят. А тут что мы видим? Додул? — Отец уставился на меня.
По тропке шел какой-то мужичок и решил, видимо, похозяйничать:
— Эй! Вам делать, что ли, нечего? А ну выходите оттуда!
Батя, резко повернувшись к нему, кинул на него взгляд такой ярости («Что-о? Это ты мне предлагаешь с поля уйти?!»), что мужичок сразу что-то такое почувствовал, стушевался и, бормоча себе под нос, удалился.
Лютует батя!
Обратно мы возвращались молча, в мрачных размышлениях. Он, видно, думал с отчаянием, что жизнь, целиком отданная сельскохозяйственной науке, пропала даром, раз родной сын (о, ужас, ужас!) не отличает рожь от пшеницы.
А я думал, что без Нонны, очевидно, лютость станет нормой нашей жизни.
Мы молча прошли в калитку. Оча, важно раздувшись, стоял на тропинке и, видимо, не собирался нам ее уступать. Такие у них законы, очевидно. Видимо, на сестре потом никто не женится, если уступишь!
— Что встал?! — вдруг рявкнул батя. — В землю врастешь!
Своей жилистой крестьянской рукой он легко сдвинул Очу с дороги. Тот чуть не упал, замахал руками, как крыльями, — но не улетел. Вот так, дорогой мой Оча! Образ дряблого, безвольного интеллигента, увлеченного лишь своей наукой и ничего не замечающего, придется пересмотреть! Коренным образом! Просто некогда было бате показывать себя — а вот теперь любуйся!.. Я, кстати, тоже такой. Характер бойцовский, отцовский. Война? Война!
Я огляделся. Битте наконец вылез из «ямы», неторопливо (куда спешить рабочему человеку) вытирал ветошью руки.
— На... держи! — Левин протянул ему деньги. Но Битте не торопился подходить... Кто к кому должен подойти — это еще вопрос!
Вдруг между заказчиком и исполнителем вклинился Оча, навис своей могучей тушей над тем и другим.
— Теперь все мне будут платить! — величественно проговорил Оча, протягивая руку к Левину. — Дай сюда!
Я, совсем уже собравшись уйти, обернулся на крыльце.
Война?.. Война! Левин своими насмешливыми глазками-бусинками разглядывал Очу.
— Да пошел ты! — проговорил он и, обойдя Очу, дал деньги Битте в руки. Тот не спеша спрятал их в карманчик и, не обращая на Очу никакого внимания, пошел за ограду.
Война?.. Война!
Левин сел в тачку, завелся и поехал прямо на Очу. Тот стоял не двигаясь. Кто кого?
«Битва при Валерике. Слова М. Лермонтова. Музыка народная. Исполняет Валерий Попов».
И что? Никого уже не боюсь! Левин, потеснив все же Очу, уехал. Битте ушел. И Савва вряд ли вступится. Ну что ж... Раз я это затеял — мне и расхлебывать. Батя мой союзник! Я хотел было раньше уйти, но теперь, специально оставшись на крыльце, смотрел на Очу. Ну что?!
Оча торопливо тыкал пальчиком в свой телефончик... Подкрепление? Давай!
О господи!.. Секунду назад я был уверен, что ничего не боюсь (и так оно и было)... а теперь — боялся буквально всего! Кто все так запутывает — причем именно возле меня? Теперь всего боюсь. По переулку спускалась дочурка! Как всегда кстати! Тут малая кавказская война — а она явилась!
Я глядел на нее... Кукушонок! Как в гнезде у маленькой птички мог завестись такой крупный, неуклюжий птенец? На меня, что ли, похожа?
Она шла тихо улыбаясь, еще не видя меня, но заранее предвкушая, как мы удивимся и обрадуемся, увидев ее! Она же не предполагает, что тут война, — надеется порадоваться... О господи, что за жизнь?!
— Эй! — окликнула она с тропинки.
— Эй! — весело откликнулся я.
Только что собрался позлобничать — но снова надевай радостную улыбку! Так скоро кожа треснет!
Мы обнялись. Вошли на террасу. Батя ждал нас там (или случайно вышел?).
— Мила моя! — простонародно проговорил он, обнимая внучку.
Мы сели, глядели друг на друга.
— Мать-то в больнице! — сказал я.
— Да, я знаю! — энергично заговорила она. — Она с утра мне сегодня позвонила — я уже была у нее, лекарство привезла! Так что...
Молодец! А я сволочь! Все утро тут сочинял!
— Ну... так теперь я к ней поеду? — Я поднялся было с табурета, но вдруг почувствовал, что уже устал.
— Да я уже сделала там все более-менее... — задумалась она.
— Ну и как там? — спросил я.
— Отвратительно! — пробасила дочка. — В палате восемь человек, все харкают, блюют — в туалет не могут выйти! Я пошла к сестре, а та говорит: «А что вы хотите? Здесь больница, больные люди!» — Дочурка раздула ноздри. Характер бойцовский, отцовский — ...Надо ее оттуда забирать!
— Как — забирать? — вскричал я.
Сколько тут всяческих проблем — еще жена снова вернется...
Оча, увидел я, вышел на развилку и нетерпеливо глядел вдаль по шоссе... подкрепление? Ай да джигит — один не может справиться с мирным населением!
Надо срочно сматываться! Куда? Дорога, похоже, перекрыта. Только морем.
— А давайте на лодке покатаемся! — жизнерадостно предложил я.
Энтузиазма мой призыв не встретил. Дочь никогда не соглашается из упрямства, батя тоже глядел скучно — его в данный момент, кроме здоровья, необходимого для окончания его работы, не волновало ничто. Один я тут такой, безумный гребец... Но объяснять им сейчас мою тягу к гребле будет трудно... не стоит пока пугать. Лучше побуду идиотом — мне не привыкать! Взять весла в руки — и угребать! Вот только с Саввой у нас отношения отвратительные. Может, батя весла попросит?
— Счас, только переоденусь, — проговорил я беззаботно (беззаботность как раз дается трудней всего). — А ты сходи пока за веслами! — вскользь кинул я бате и направился в свою комнату.
— Сам возьми, — проскрипел батя. Упрям, даже когда понимает, в чем дело, а уж когда не понимает — тогда особенно!
Вязать узлы и бежать на вокзал? Слишком волнительно! Покатаемся, поглядим со стороны... Неужто ничего не понятно? Я в отчаянии глядел на батю. Смотрит он когда-нибудь на людей? Понимает, что здесь закрутилось? Знает хотя бы, кто тут живет? Навряд ли.
— Ну, сходи... в виде исключения! — Я продолжал улыбаться.
— Я тут аб-солютно никого не знаю! — высокомерно проскрипел он.
Молодец! Хорошо устроился. Это только мне выпало такое несчастье — всех знать.
— И правда, пап! Ты чего придумал? Я вам капусту привезла, — Настя вытащила из рюкзака кочанчик, — сварю вам счас отличные щи...
— Наливайте, мама, щов, я привел товари-щов, — задумчиво произнес батя и удалился.
— А ты чего? Работай! — уставилась на меня дочурка.
Работать я скоро буду на том свете!
— Неужели трудно тебе покататься со мной на лодке?
— Папа! — обиженно пробасила она. — Я только что закончила тяжелый перевод! И тут звонит мать, я еду в больницу! Хотела немножко отдохнуть на даче — а ты устраиваешь непонятные скандалы!
Нет. Не объяснишь.
— А если я сам схожу за веслами? — Я заулыбался. — Тогда поплывем? А?! — воскликнул я бодро.
Весело подпрыгивая, я обогнул палисадники, развязно вошел во двор к Савве.
— Эй, хозяин! — небрежно окликнул я.
Какая, господи, мука!.. Похоже, нет хозяина. На крыльцо, зевая и почесываясь, вышла толстая Маринка, жена Саввы. Анчар, дремлющий в конуре, наконец проснулся и тихо зарычал.