Комар живет, пока поет (Повести) — страница 51 из 102

Слишком часто идет этот сон, и всегда почему-то поутру. Что я обменялся почему-то на другую квартиру и просыпаюсь — явственно просыпаюсь — в унылой, другой. Вместо своих высоких окон с отчаянием вижу перед собою какие-то мутные «бычьи пузыри», за тощими стенками с драными обоями слышу соседей: кто-то кран на общей кухне открыл, радио дребезжит... Одно ясно — это из-за нее, связано с нею. Беда — она затопляет все, прежнего не оставляет. Долгое отчаяние. И удивительная достоверность. Сдираю клочки обоев, от них — сухое белое облачко, собираю острые куски отлупившейся белой краски меж окнами. Это не сон! И последним усилием как-то выдергиваю себя оттуда, пролетаю через какую-то тьму и открываю глаза. Высокие сводчатые окна, красивый потолок. Господи — я дома у себя! Какое счастье! Значит, беда только маячит, но еще не пришла. Счастливое это пробужденье подарено еще раз. Сладкое оцепенение, наполнение сначала звуками нашего двора — тихого, солнечного, высокого. И первый — я уже привык — звук: поскребыванье какой-то пустой коробочки по шершавому асфальту, кто-то осторожно ее волокет — сам примерно такого же размера, как и она. Алчный карлик — так я его назвал. Звук этот не нарушает тишину, наоборот, как-то ее подчеркивает, обрисовывает ее своды, размеры двора. И после этого — опять тишина, самая сладкая, самая драгоценная — до первого гулкого хлопка автомобильной дверцы. Столько счастья — а я еще не вставал. Вот бы и дальше так день пошел! С этой мечтой я обычно задремываю, и следующие звуки блаженства — мерное поскрипывание пола в коридоре под шагами отца, тихое, деликатное бряканье посуды на кухне: жена уже что-то делает... будем думать еще десять минут, пока готовит завтрак. Но ухо уже различает каждый звук — недолго тебе осталось отлеживаться: к блаженным звукам добавляются тревожные. Стук дверки о холодильник — специально подвинул, с натугой, холодильник к пустому шкафчику, где она выпивон свой таила, — теперь из-за близости холодильника его дверку не открыть — но уже бьется, пытается. Долгая пауза, мучительное размышление. Нет, не о завтраке она думает! И во дворе уже — бой, бомжи грохочут баками, опрокидывая их, разбрасывают требуху по двору в надежде найти там жемчужные зерна. Блаженство кончилось, надо вставать. Но вставать надо бодро — с любой минуты, в принципе, можно начать новую, счастливую жизнь — все зависит от слова, которым начнешь. Закидываю ноги к подбородку, выпрыгиваю с тахты. «Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!» На кухню иду.

А вот и любимая!

Острый подбородок ее высунулся вперед, крупно дрожит. Ходуном ходят большие пальцы. Глаза ее полны слез, глубокими вздохами она удерживает их. В общем — идиллия.

— Мо-р-нинг! — бодро произношу я.

— ...морнинг, — тихо отвечает она, но смотрит мимо.

Разблюдовка ясна: зачем я испортил ей день, порушив маленькую ее тайну, сделав невозможным открывание заветной дверцы? Что она плохого мне сделала? Да практически ничего — если не считать того, что полностью разрушила наши жизни — и свою, и мою, а теперь добивает нашу, совместную. Сколько это можно терпеть? Но стоит ли начинать с этой темы утро? Тем более — отец уже нетерпеливо полом скрипит, и ему кушать нашу драму на завтрак неинтересно, ему геркулесовую кашу подай! Может, вспомнит хотя бы он, что я из Парижу накануне приехал? Задаст вопрос. А я на него отвечу. И так, слово за слово, и выстроится день? На фиг я, как таежный следопыт Дерсу Узала, с утра к разным подозрительным шорохам прислушиваюсь? Плевать мне на них! Даже демонстративно из кухни в кабинет свой ушел — пусть все само собой катится! Легче надо! Как французские товарищи: «Где ваша жена?» — «Ха-ха-ха, она в больнице!» Когда-то я так умел. Даже когда сам в больницу попал, не терялся. «Где ты так загорел?» — все потом удивлялись. «В больнице!» — искренне отвечал. Но никто не верил. В больнице, честно, у большого окна в конце длинного коридора, кое-кого обняв, щурился на солнце. И загорел. Теперь — даже из Парижа бледный вернулся. Тупо сидючи за столом, ждал, когда из кухни любимый возглас услышу:

— Все гэ!

Так раньше радостно докладывала она — «все готово»!.. Тишина. Не удержался, пошел. Тем более и отец своими скрипами в коридоре меня извел. Не может потерпеть?

— Дай намажу! — выдернул из ее дрожащих рук нож.

С этими ее дрожаниями завтрак не настанет никогда! Да-а... теперь губы ее стали дрожать. Свои глупые надежды на счастье оставь навсегда! И даже — на элементарный порядок и какой-то покой: кроме корок от сыра, ничего в холодильнике нет. Так она тебя ждала-встречала — хотя денег оставил ей миллион!

Спокойно, улыбайся. Это же твой батя пришел, свесил свой огромный сияющий кумпол через порог — то ли здороваясь с тобой, то ли приглядываясь.

— Сейчас, батя!.. Ну ладно — садись!

Гонять еще по коридорам его, в девяносто два года, как-то нехорошо. Он-то не виноват: честно овдовев, продал свою квартиру, переехал к нам. «Завтрак как трагедия» — тема не его диссертации, он всю свою жизнь селекцией больше увлекался, кормил сперва всю страну, теперь — нас. Поэтому и не будем отвлекать в сторону его с капитальной дороги в мелкие тупики. Поставил кашу перед ним, к жене повернулся.

— Да у тебя же газ опять не горит! — не удержался, рявкнул на нее. И тут же исправился: — Вот спички проклятые! Кто выпускает их только? A-а! Хабаровская фабрика! Ну, тогда все ясно — пока едут, обсыпятся! — весело шлепнул ее по спине, она робко улыбнулась: «Спасибо».

Может, вылезем? Но тут батя вступил. Аккуратно кашу доел, отодвинул плошку, губы утер.

— Хоть и не хочется поднимать эту тему...

Ну так и не поднимай!

— ...но все же придется!

Зачем? Раз я уже вернулся и пытаюсь как-то наладить жизнь — зачем делать заявления, тем более если не хочется?.. Назло?

— ...должен сделать заявление! — упрямо повторил.

Ясно — уже из чистого упрямства, чтобы продемонстрировать, что он еще кремень, а мы все — тряпочки рваные, не годимся никуда.

— За все время твоего отсутствия...

Чайник поставил перед ним! Пей, отец, чай и не круши нашу зыбкую платформу!.. Помолчал, потрогал ладонью чайник, удовлетворенно кивнул, однако продолжил:

— ...за все время твоего отсутствия... она ни разу не давала мне есть!

Гордо выпрямился: мне рот не заткнешь! Нонна стояла у раковины, ложка в ее руке колотилась о чашку... Договорил-таки!

— Ну зачем, отец, сейчас-то вспоминать?

— Я только констатирую факт! — проскрипел упрямо.

«Не все факты обязательно констатировать!» — неоднократно ему говорил. Но... в девяносто два я тоже, наверное, буду за своим питанием так же следить.

Ну что? А я-то мечтал поделиться парижскими впечатлениями! Никто и не вспомнил о них. Губы Нонны тряслись.

— Я что... ни разу не кормила тебя?

— Нет! — Он вскинул подбородок.

Мне, может, уйти? Мне кажется, они мало интересуются мной, тем, что я сейчас ощущаю. Ощущаю себя булыжником, который они швыряют друг в друга.

— Ни разу? — Она яростно сощурилась.

— Ни разу! — Отец даже топнул ногой. — И ты, Валерий, учти: если ты опять уедешь — я не останусь здесь!

— И уходи! — Нонна швырнула в гулкую раковину ложку, ушла. Батя, что интересно, спокойно налил себе чаю. Порой, даже в минуту отчаяния, восхищаюсь им.

— Сахару дай, — приказал мне сурово, указав пальцем на сахарницу.

Протянул ему ее.

— Спасибо. — Батя кивнул.

Отец, шумно прихлебывая, пьет чай. Нонна, наверное, плачет.

Так начался трудовой день.

Глава 3

Отец прошел мимо меня с длинной оглушительной трелью в портках: поел, стало быть, все-таки хорошо, одобрил появление сына в своеобразной манере — тут, стало быть, можно быть спокойным.

Займемся инвентаризацией. Парижские сыры. Эйфелева башня в натуральную величину. Сейчас это явно не прозвучит: у бати вызовет осуждение (бросил отца), у Нонны, наверное, ярость: «Хватит врать, ни в каком Париже ты не был!» Спрятать все это? Но обидно как-то. Все-таки в Париже я был и блестящий доклад, говорят, произнес, на стыке этики с экономикой... Лишь здесь я не нужен никому. Положим в кладовку — до лучших времен. Которые вряд ли наступят. Со скрипом дверь в кладовку открыл. Когда-то я просыпался, аж в глубокой ночи, от этого скрипа. Одно время свой выпивон она в кладовке скрывала, справедливо полагая, что в этом хаосе какая-то сотня бутылок ее останется незамеченной, но потом они стали падать на голову, как только дверь открывал. Из-за избытка тары пункт этот пришлось закрыть. Теперь я свое тута спрячу — она сюда не сунется, здесь она уже была. Со слезами дары свои прятал! Обрадовать хотел, но, чувствую, кроме обид и оскорблений, ничего не буду иметь. Пусть Лев Толстой за ними присматривает — белеет тут его бюст. Друзья как-то в шутку приволокли, какое-то время честно я на рабочем столе его держал, но яростное его выражение достало меня: работаем как можем, нечего так глядеть! Сослал его в кладовку, хотя и уважаю; вот сейчас исполняю низкий поклон. Пожалуй, спрячу даже все в него (внутри у него полость) — доверяю ему самое мое ценное на сегодняшний день! И прикрыл бережно дверку.

И вздрогнул воровато: Нонна, улыбаясь, из комнаты шла! Как ни в чем не бывало, будто трагический завтрак приснился мне. За это я ее и люблю: зла не помнит. Особенно — своего.

— Ну что, Веча, кормить мне тебя? — ласково спросила.

Я, конечно, растрогался — но вроде бы накормила уже? Сыт, можно сказать! Снова батю приглашать, все по новой? Хватит пока.

Просветлению ее я-то рад, но лучше не напрягать ситуацию, на прочность не пробовать ее. Вот стоим, радостно улыбаясь, — и хорошо.

— Спасибо, я не хочу.

— Ну так отца тогда надо кормить! — помрачнела.

И отца она уже «накормила»! Поспала, забыв все плохое? Вот и хорошо.

— Мы тут поели, пока ты спала, — сказал осторожно. Не дай бог — обидится: «Вот и живите без меня!» Но она — рассмеялась:

— Ой, как хорошо-то! А то я иду, думаю: чем же вас кормить? — Она дурашливо нахмурила лоб, прижала указательный палец к носу.