Комар живет, пока поет (Повести) — страница 53 из 102

Неприятная, надо сказать, у отца привычка: сгибаться, сморщившись, над тарелкой и глядеть на содержимое так, словно какашку тут ему подали, а не еду! Не понимает, что Нонна на срыве, не обязательно тут претензии предъявлять! Хозяйство так все равно не поднимешь, а ее можно в больничку загнать... Хотя этого вроде все равно не избежать.

Поковырялся отец — и брезгливо, величественно тарелку отодвинул: царственный жест!

Солнце сделало круг и кухню озаряло сейчас отраженным светом от окон напротив.

— Не будешь? — Нонна произнесла.

— Не-а! — как-то даже легкомысленно ответил отец.

Нонна смотрела на него налитыми своими глазами, потом взяла тарелку, повернулась с ней к мусорному ведру: недружественный жест!

— Постой! — вскричал я. — Зачем же выбрасывать?

— Ты, что ли, доешь? — проговорила она презрительно.

Да. Я доем! Доем, выблюю — и снова доем! Она злобно сгребла зеленые шарики с отцовой тарелки на мою. У меня и своих хватало. Да-а. Я повел носом, стараясь незаметно... Да-а. Пахнет так, как порой в комнате отца перед проветриванием. Не та ли это долма (фарш в виноградных листьях), что я перед Парижем купил? Долма допарижская! Может, она в холодильнике держала ее? Да нет. Судя по запаху — вне! Холодильник ей нужен для более важных дел! Помню, она перед отъездом как раз потчевала меня этим — кстати, еще враждебнее, чем сейчас. Сберегла, стало быть, и враждебность, и долму. Лишь долму слегка подгноила — и вот теперь подает.

«Ты, Нонна, гений гниений!» — весело говорил ей, пока было еще веселье. Но сейчас комплимент этот удержал при себе: нечего баловать ее — и так разбаловалась!

Молча стал есть. Из пищевода пошла встречная волна — но я властно ее подавил, пропихнув две долмы, потом еще и еще! Есть источник раздражения — уничтожим его! Оставим чистый стол — и никаких раздражений! Улыбка легкой отрыжкой перекривилась, но взял себя в руки, улыбкою ослепил.

— Кончилась? Жалко. А ты что ж не ешь?

— Не хочу! — она ответила мрачно.

Если это отравление — то слишком грубо обставленное. Впрочем, тонкости давно уже не волнуют ее.

Отец еще посидел, тронул своей большой ладонью чайник, убедился, что он холоден как лед, и поднялся.

— Спасибо, Нонна, тебе! Будь здорова! — произнес он с едва заметной иронией.

— И тебе на здоровье! — с насмешкой более заметной отвечала она.

Когда-то этот ритуал держал нас так же, как «доброе утро» перед завтраком. Теперь все вкус отравы приобрело, как та долма, что я только что докушал. Батя хоть жизнь свою сберег, а я для сохранения мира в семье своей рискую, получив лишь насмешку бати и презрение жены.

Посидел, лучезарно улыбаясь. Нонна мрачные, нетерпеливые взгляды кидала — мешал я, видимо, тут какой-то созидательной деятельности!

— Ну, спасибо тебе! — Я наконец поднялся.

Ирония непрочитанной осталась — какие-то другие эмоции вызвал. Ушел.

За письменным столом сразу почуял легкое недомогание: по животу волны шли, снизу вверх, заканчиваясь во рту, где я гигантским усилием их тормозил. Они могли и подальше заканчиваться — в унитазе или, например, на полу, но я их удерживал, нанося, видимо, здоровью непоправимый вред. Организм хочет от чего-то избавиться, а я не даю: звуки рвоты, мне кажется, могут нарушить наш хрупкий покой! Потом появилось какое-то странное восприятие всего, словно я на все это, в том числе на себя, откуда-то издалеча, чуть не из космоса смотрю. Знакомое ощущение, еще с детства: такое было, когда я скарлатиной начал заболевать, едва не сведшей меня, кстати, в могилу. Пора? Тогда были вызваны врачи, что сейчас, я чувствую, неуместно. Зато — мгновенное решение всех проблем! Моих, во всяком случае. А они пусть свои решают.

Я, казалось мне, далеко улетел. Комната уже каким-то далеким воспоминанием казалась. И вдруг телефон зазвонил — далеко, глухо. Не может быть, что это меня! Такого давно уже в этой комнате нету. Но кто-то звонит и звонит. Все еще пытается дозвониться. Видно, любит меня. До трубки дотянулся. Рука моя страшно длинной показалась. Потом долго — наверное, час — трубку нес к своему уху. Точнее — к тому облаку, что осталось от моей головы.

— Алло! — Слово это, оказывается, помнил.

— Ты там спишь, что ли? — голос Кузи.

Ага, сплю. Вечным сном. Но — пришлось возвращаться. Вспомнил дальним краем сознания, что Кузя просто так не звонит. Слово его теперь — на вес валюты. Стоит реинкарнироваться.

— Да нет. Слушаю тебя! — произнес я.

Кузя раньше довольно скромно стоял. Единственный его печатный труд — брошюра «Гуси в Англии», но эти гуси неожиданно высоко его вознесли: член всяческих международных комиссий, определяющих, кого из наших брать на мировой уровень. В Париж, конечно, он своеобразно меня пригласил. Вместо себя. Аккурат одиннадцатого сентября мне позвонил, когда весь мир смотрел, как «боинги» в небоскребы врезаются. Но говорил так, словно он единственный в мире об этом не знал. Мол, не хочу ли я тут в Париж слетать. У него самого, к сожалению, «руки не доходят». А у меня как раз такое положение дома было... что руки за все хватались. Погибну? И хорошо! Вылетел. И вышло удачно. Другой возможности у меня не было в мировую элиту влететь, а так — уже заторчал в их компьютерах... Если Кузя меня с корнем не вырвет.

А может, снова какая катастрофа, не дай бог, и он опять меня вместо себя посылает? Пушечное, точней, самолетное мясо? Но счас я и на это готов пойти!

— В Африку не хочешь слетать? — небрежно проговорил Кузя.

Я поглядел на мокрое царство за окном... Хочу ли я в Африку!

— Это в связи с Парижем, что ли? — уже как бывалый международный волк просек я.

— Ну! Компашка та же самая! — лихо произнес он. Будто мы с компашкой той лихо кутили. Этого не замечал. — Ну, там больше — этический будет уклон. Моральное осуждение нефти, загрязняющей не только физическую, но и духовную сферу. Расскажешь что-нибудь в масть.

Крупным международным экспертом становлюсь по этике и эстетике.

— Ясно! — усмехнулся я. — Какой-нибудь нефтяной магнат отмыться хочет нашими слезами.

— Точно! — хохотнул Кузя. — Умеешь ты это... влепить! Поэтому и ценю тебя. И посылаю.

А эти как останутся тут — без этики моей и эстетики?

— Вообще-то Африка меньше других, мне кажется, нефтью загрязнена, — пробормотал я.

— Ну, — усмехнулся он, — тут этика захромала твоя. Неловко даже как-то. Тот, кто любит ездить в Париж, и в Африку должен любить ездить.

— Вообще-то да... А когда надо?

— Во вторник в Москве, в той же конторе. Вношу?

— Спасибо тебе.

Кормилец! Это я уже потом произнес, бросив трубку. Я еще за Париж его не поблагодарил (подарю ему Эйфелеву башню), а он мне уже Африку на подносе дает. На деньги, в Париже сэкономленные (как это ни кощунственно звучит), месяц можно прожить (не в Париже, разумеется), а на полном отказе от восточных нег и африканских страстей, глядишь, и перезимуем. А они тут пока помаются чуток. С голоду не умрут — денег оставлю. А дальше уж их дело. Если с ума окончательно не сходить — жить можно. К бате надо зайти. Вдохнуть бодрости. То ли самому вдохнуть, то ли вдохнуть в него. Вошел в его комнатку, снова руку ему на плечо положил. Он в этот раз как-то вяло прореагировал.

— Ладно, отец, — пробормотал я, — сейчас... Нонна немножко успокоится, и мы с тобой в харчевню какую-нибудь сходим поедим.

Батя похлопал теплой ладонью по моей руке. Тут вдруг распахнулась дверь и явилась Нонна: волосы растрепаны, глаза горят, выпяченная вперед челюсть крупно дрожит.

— Так, да? Для чего это я должна успокоиться? Что вы задумали тут?

Сейчас вцепится!

— Да Нонна, ты что? Ты и так спокойна. Ты не поняла. Просто хотим с отцом в какую-нибудь харчевню сходить. Раз ты есть не хочешь. А то я уезжаю скоро тут...

Мимоходом сообщил главное.

— ...надо, чтобы он на всякий случай знал... где подхарчиться. И все! — Я глянул весело.

— Когда ты уезжаешь? — пробормотала она, опускаясь на стул.

— Да через неделю примерно, — беззаботно сообщил я. — Продержитесь?

Нет ответа...

Так что же? Не ехать? А что же осталось мне? Сумасшедший дом? Альтернатива — могила. Еще одной порции протухшей долмы, как сегодня, не выдержу. Сомру. Перед глазами плывет все, двоится. А так, может, спасусь?

Все! Захотят выжить — выживут. Денег оставлю им. Тут новая волна рвоты поднялась во мне. Печатая шаг, четко прошел в уборную, уверенно сблевал. С прежней жизнью покончено!


И вот настал вечер отъезда. За окнами — тьма. И лампочки светят тускло. На столе — французские сыры.

— ...Вот так, — заканчивал я тяжелую беседу. — Забыла фактически ты меня — какой я есть на самом деле. Не нужен я больше тебе... в конкретном виде!

— Да что ты, Веча! — Она подняла глаза. — Да я за тебя... кому хочешь горло перегрызу!

— ...Мне, например, — я усмехнулся.

— Да что ты, Веча! — закричала она.

Мы обнялись, и снова чьи-то слезы — то ли мои, то ли ее — щипали скулы.

Потом — уже из Москвы ей звонил.

— Ну как ты? — спросил.

— А я тут умираю, Венчик, — тихо произнесла.

— Ну-ну! — грозно пресек эти настроения.

Молчит. Плачет? Во как кончается жизнь.

— Так что... в Африку мне не ехать?

— Ну почему, Венчик? Ты поезжай! Если ты хочешь — ты поезжай!

«Хочешь» немножко не то слово.

— ...а я уж тут... — Снова умолкла.

— Отлично! Договорились! — на бодрой ноте закончил я. А то если начнешь таять, растаешь до конца.

Глава 4

Когда я летал за границу в советские времена, рядом сидели только проверенные товарищи: вдумчивые, интеллигентные, многие — в очках, большинство — в бородках. Сейчас — с ужасом оглядел салон: какое-то ПТУ на взлете! Дикая публика. По-моему, даже не понимают, куда летят. Сосед мой, бритоголовый крепыш, посетив туалет, на место к себе пролез прямо по моим плечам, в грязных кроссовках.

— Э! А поаккуратней нельзя?