Пули в пыли
Пули валялись в пыли. Пули эти никого не убивали, разве что немножко, чисто морально. Они были свернуты из бумаги и залеплены пластилином, чтобы лететь, когда их выплевывают из трубки, через стену тюрьмы, украшенную выпуклыми крестами.
Я стоял под стеной и ждал своей «пули» — рецензии на мою последнюю рукопись.
Панночка
Конечно, не сразу я дошел до такого состояния или, точнее, стояния. К этому все двигалось постепенно. В молодости я легкомысленно отрекался от сумы и от тюрьмы — и вот оказался с ними связан в зрелом возрасте.
Подул широкий ветер, покрыв рябью широкий невский разлив. Отсюда, спиной к тюрьме, отличный вид на ту сторону. Вот они, две главные доминанты нашей жизни, поднимаются за водной гладью: мрачный, слегка рябой гранитный куб Большого дома — и налево, за излучиной, желтые бастионы Смольного, «штаба революции», с прекрасным растреллиевским собором чуть на отшибе.
Да, раньше мы думали, что лишь две эти доминанты определяют нашу жизнь. Теперь добавилась и третья — здание из темного кирпича на другом берегу.
Помню, как в двадцать пять лет, уволившись из инженеров абсолютно «в никуда», я бродил одиноко, просто куда вели ноги. Для грустного моего настроения больше подходили пустынные улицы — видеть людей, бодро несущихся по делам, было нестерпимо. Постепенно я обнаружил целый район таких улиц — пустых, чистых, торжественных, несколько даже странных. Тут не было универмагов с орущей толпой, ни остановок с обезумевшими пассажирами. Хотя какая-то жизнь здесь шла — в окнах виднелись абажуры и даже цветы, но из подъездов никто не выходил, всюду было пусто, чисто и даже чуть строго.
Каждое утро я в волнении шел туда, смутно чуя, что именно в этой зачарованной стране ждет меня счастье.
Однажды я прошел длинную пустую улицу до конца и вышел на такую же пустую площадь под низким осенним небом. За ней поднимался прекрасный голубой собор, с колокольней, летящей в облаках, словно мачта. Чувствуя, что я близок к разгадке какой-то тайны, я пошел туда. За собором был сквер с высокими деревьями — ветер дул только в верхней их части, стучали ветки. Гулко орали вороны. Грусть росла, становилась нестерпимой, и тут же чувствовалось, что ее разрешение где-то недалеко.
Я ходил в этот сквер регулярно, от осени до весны, и постепенно стал замечать, что здесь не так уж все безжизненно. Двор был окружен двухэтажным монастырским строением, и временами я замечал, что оттуда выходят весьма симпатичные ребята и девушки, абсолютно, кстати, не монашеского вида. Наконец, решившись, я пересек сквер, подошел к двери в начале строения, которая только что несколько раз гулко стукнула, и увидел скромную вывеску: «Обком ВЛКСМ. Отдел культуры». Я потянул за ручку — пружина была тугая, не каждому дано войти в культуру. Я поднялся по каменной винтовой лестнице — и вышел в высокий, светлый, закругляющийся коридор. На первой двери, белой, резной, висела табличка: «Инструктор отдела культуры А.В. Вуздыряк». Ну что же, я вздохнул, Вуздыряк так Вуздыряк. Пусть строгий товарищ поговорит со мной, объяснит, как мне жить, — не век же мне болтаться по улицам! Выдохнув, я распахнул дверь — и зажмурился. Огромное окно слепило желтым вечерним светом, а сбоку от него за столом сидела ослепительная красавица — черные очи, сахарные зубы, алые губы — и, улыбаясь, смотрела на меня.
— Давно гляжу на вас! — гортанным южным голосом произнесла она. — Все жду, когда же вы решитесь зайти!
— Вы... меня знаете? — Я был поражен ее добротой и красотой.
— Конечно! Вы талантливый молодой писатель!
Такое я услыхал в первый раз именно от нее.
Сняв шапку, я вытер пот. Да, с ликованием подумал я, а ты, оказывается, не так прост: удачно выбираешь места для грусти и уединения!
— Садитесь! — ласково пропела она.
С того дня моя жизнь изменилась — не сразу, правда, резко — сначала плавно.
— Я знаю, что вам нужно! Вам нужно поездить! — уверенно сказала она.
Она выписывала мне командировки, затем, обливаясь потом, я брал в бухгалтерии деньги и уезжал на пустой в это время года электричке не очень далеко — туда, куда она меня посылала: Тихвин, Бокситогорск, Приозерск. Устроившись в обшарпанной гостинице — все они были одинаковые тогда, — скромно ел в буфете, потом ходил по пустынным улицам. Все вроде бы осталось без изменений — правда, я ходил теперь вроде бы по заданию — и за деньги. И одиночество в этих маленьких городках вроде бы не было уже столь трагичным, как в Питере: здесь-то у меня и не могло быть знакомых...
Где-то перед восьмой поездкой Анна, как я заметил, стала проявлять недовольство.
— Теперь куда тебе? — Мы посмотрели на унылую, во всю стену, карту области.
— Да куда-нибудь подальше! — пробормотал я.
Она метнула на меня горячий, я бы сказал — страстный взгляд, если бы мне пришло такое в голову — в таком месте! Потом молча выписала путевку, и я побрел в бухгалтерию.
Выборг в тот раз действительно казался концом света: сырые холодные облака клочьями летели прямо по узким улицам, среди каменных старинных домов, удивительно грязных.
Поработав — то есть честно обойдя город, — я вернулся в отель. Сейчас — кипятильничек, чайку!
Радостно сопя, потирая ладошки, я поднялся к номеру — и обомлел.
— ...Анжела?! — пробормотал я (вот тебе и чаек!).
— Я же просила тебя, — проговорила она дрожа — наверное, от холода? — не называть меня этим дурацким именем.
— Да... Анна. Ты как здесь?
— Ты по-прежнему собираешься изображать идиота? Резко зарыдав, она рухнула в мои объятья, которые я еле-еле успел соорудить.
— Гостосмыслов мне твердо обещал! — сидя в постели, деловито говорила она. — Как только начнет строиться сто шестнадцатая серия, квартиру мне дают точно... Нам! — Она ласково взъерошила мне волосы.
Да... белоснежными у нее оказались не только зубы...
— Но ведь далеко еще... сто шестнадцатая, — с тихой надеждой пробормотал я.
— Дурачок! Уже сто пятнадцатая строится! — улыбнулась она.
Да, с такими темпами строительства пропадешь... Ночью я вдруг резко проснулся от какого-то тихого скрипа. Широко раскрыв в темноте очи и вытянув прекрасные обнаженные руки, она медленно приближалась (из ванной?) ко мне.
Панночка! — вдруг с ужасом понял я.
Промолчав три часа в обратной электричке, я наконец решился и на Финляндском вокзале сказал:
— Знаешь... я никуда больше не поеду.
Через неделю она позвонила мне домой и радостно сообщила, что я включен в группу творческой молодежи, едущую в Будапешт.
Поезд шел через Карпаты. Вместо квелой ленинградской весны кругом была весна горячая, быстрая. От прошлогодней травы на оттаявших склонах валил пар, под мостами неслись бурные, вздувшиеся реки с задранными кусками льда. На нагретых солнцем платформах стояли почти уже заграничные люди: из черных тулупов торчали снизу тонкие ноги в обмотках, а сверху — веселые, носатые лица в кудлатых серых папахах. Все незнакомо!
И вот — впервые в жизни мы проплывали через границу. Медленный гулкий стук колес в такт с нашими сердцами, узкая, абсолютно пустая река — обычные реки такими не бывают.
Только с краю, почти под самым мостом, двое пограничников жгли ветки, и дым летел прямо в поезд.
— Поддерживают дым отечества, — проговорил остроумный Саня Бурштейн, и все, включая руководство, засмеялись.
Гулкий стук на мосту оборвался, мы словно оглохли — стук сделался еле слышным. И в окне проплыл маленький домик — абсолютно непохожий на наш.
Она сильно сжала под столом мою руку.
— Скажи — ты счастлив? — прошептала она.
— Скоро я приду! — шепнула она, быстро оделась и вышла, почему-то, как взяла тут в привычку, гулко повернув ключ.
— С какой это стати, интересно? — вдруг всполошился я.
Я медленно оделся, подергав, открыл окно и ступил на карниз. Придерживаясь за лепные листья, а также прекрасные груди наяд (гостиница в стиле модерн), я переступал по карнизу... куда? Испуганно оглянувшись, я увидел, на какой высоте над Дунаем я висел. Почти падая, я ухватился за градусник на следующем окне.
В тускло освещенной комнате под низким бронзовым абажуром сидело за круглым столом наше руководство, включая Панночку. Перед ними на столе лежали пачки незнакомых денег, они то сгребали их в кучу, то снова разгребали. Чувствовалось — шел горячий спор.
Я толкнул форточку (стеклянный лист и цветок были изображены на ней) и протянул руку в комнату.
— Дайте мне денег! Дайте! — закричал я.
После этого я был отлучен от нее, и мне была предоставлена полная свобода, которая, как предполагалось, окажется постылой. Но вышло далеко не так.
Я дозвонился моему венгерскому переводчику, и мы радостно встретились. Оставшуюся там неделю я гулял, как Хома Брут перед смертью.
Когда наши финансы истощились, Ласло сказал, что мне положена валюта в одном издательстве за перевод моих рассказов. Еле стоя на ногах (от усталости), мы пришли туда. Неожиданно перед нами оказалось препятствие почти непреодолимое — открытый лифт!
Он шел откуда-то снизу: открывалась сначала лишь узкая щель, слепящая светом, потом она увеличивалась — торчало уже пол-лифта, три четверти лифта, и вот он был открыт весь, совпадал с рамой, нужно было бросаться — но просвет уже начинал уменьшаться!
Ф-фу! — утирая холодный пот, мы отступали. Понемногу начинал выходить следующий — но и тут мы пропускали момент для броска! Так и не сумев себя преодолеть и решиться попасть в лифт, мы долго шли по лестнице на четырнадцатый этаж, наконец в маленькой белой комнатке получили деньги и радостно кинулись в лифт, когда он торчал уже только наполовину, и благополучно спустились.
Потом в русском магазине я купил Ласло меховую шапку — и он сидел в ней во всех забегаловках, где мы были, даже не снимая с нее бумаги и бечевок. Потом мы явились в отель — пора уже было прощаться. Он приблизил ко мне свое круглое, очкастое, бородатое лицо, и некоторое время мы смотрели друг на друга в упор.