— Большой писатель... огромная морда! — выговорил Ласло.
Наизусть он знал не очень много русских слов — только самые выразительные.
В Питере, едва отдышавшись, я узнал, что неугомонная Анна готовит следующую поездку творческой молодежи, на этот раз в Гватемалу, где мы должны как бы заниматься раскопками, а на самом деле — носить оружие коммунистическим повстанцам. Анна летала как на крыльях — остановить ее и что-то объяснить было невозможно.
— Все! Панночку уже не остановишь! — говорил Сашка Бурштейн.
Кстати, она знала, что все заочно называют ее Панночкой, но относилась к этому благосклонно, думая, что ее сравнивают с какой-то прекрасной полячкой шляхетских кровей. К счастью, ей все недосуг было взяться за Гоголя, но то, что там есть прекрасные панночки, она знала точно.
— Прошу, не называйте меня панночкой! Ну какая ж я панночка? — кокетливо говорила она.
Из повести «Вий»! — хотелось сказать порою, но я не говорил.
Однажды, проснувшись дома в необычную для меня рань, из бодрой утренней передачи я узнал, что дома сто шестнадцатой серии строятся уже вовсю!
Надо было на что-то решаться. С такими темпами строительства — мне не уйти! И кто в здравом уме отказывается от Гватемалы? Последняя надежда была лишь на мой не совсем здравый ум. Кстати, стоило заметить, что с этими поездками моя литературная деятельность как-то сомлела, бурные посиделки молодых гениев в Доме писателей на улице Воинова иссякли. Видимо, дело было в том, что все мрачней надвигались тяжелые восьмидесятые годы: мало интересуясь политикой, я чувствовал это нутром. И на бытовом уровне. В том же самом Доме писателей молодые перспективные официантки, разуверившись в нашем финансовом будущем, все тесней смыкались с весьма платежеспособными в ту пору офицерами из Большого дома, расположенного ну просто рядом. Те тоже очаровывались нашими официантками — и нашим домиком заодно — все сильнее. В конце концов нас просто перестали туда пускать. «Проводится мероприятие!» — и стройными рядами проходили военные. Чувствовалось, они слегка побаивались и, шныряя в нашу дверь, испуганно оглядывались на нависающую рядом громаду Учреждения — но легкий риск придает, как известно, дополнительную сладость.
Все! — стоя у двери Дома писателей, закрытой по случаю очередного такого «мероприятия», вдруг понял я. Сейчас — или никогда!
Я стал дергать изысканную дворцовую дверь, отгораживающую меня от положенного мне счастья, захваченного другими. Выглянула молодая и холеная администраторша, отмахнулась ладошкой. Я дернул сильней. Глянув на меня гневно, она метнулась в свой «скворечник» и стала накручивать диск, вызывая, видать, милицию. Все бы и кончилось, наверное, мирным посещением пикета, но тут за стеклом показались сытые, пьяные военные — от сытости и пьянства у них чуть не капало с носа — в обнимку с нашими официантками.
— Ну все!
В ушах послышался какой-то отдаленный звон. Может быть, потому что я вошел боком в стеклянную дверь. Обсыпанный стеклами, как алмазами, я возник перед изумленными гуляками и, схватив за горло одного из них, стал трясти:
— Что ты здесь делаешь? Иди к себе!
Стекла ссыпались с меня с мелодичным звоном.
Полное счастье я ощутил только в милиции, радостно ходил по грязному помещению, предлагая мильтонам продолжить почему-то вставший тут ремонт: «Ну, давайте! Где у вас кисть?»
— Сиди, паря! — Мильтоны благодушно отмахивались.
Но тут явился человек в штатском, весьма почему-то взвинченный, и стал что-то нашептывать дежурному.
Дежурный подошел ко мне, почесывая в затылке.
— Вот так вот, паря, — забирают тебя от нас! Тут мы, как говорится, пас!
Меня везли в темном газике, ликование мое уже слегка уменьшилось, но все равно временами накатывала радость: все-таки ушел! Гул улицы резко оборвался — мы въехали внутрь Большого дома.
— Ждите здесь! — Обращение было на редкость вежливым.
Я сидел, тупо рассматривая табличку: «Следователь Н.Ф. Богорад».
Сейчас я войду туда, и суровый седой мужчина объяснит мне, как надо жить. Я сосредоточился.
— Входите!
Я открыл тяжелую дверь — и зажмурился: кабинет был залит солнцем с Невы, комната была оплетена какими-то лианами, а за столом сидела тоненькая синеглазая девушка и смотрела на меня.
— Наконец-то! — радостно воскликнула она.
Что — «наконец-то», подумал я.
— Как я рада, что вас привезли!
— ?!?!?!
— Вы просто герой: давно надо было проучить этих нахалов. Наши мальчики последнее время стали много себе позволять!
Глаза ее сияли. Я жмурился. Гибко согнувшись, она взяла мой протокол с нижней полки. Что-то власть ко мне поворачивается все какой-то не той стороной! — успел я подумать. А она уже рвала протокол...
Эту историю за неимением места я разворачивать здесь не буду, скажу только, что все мои предчувствия сбылись. Через месяц мы гуляли с ней по тому берегу Невы (как раз возле стен тюрьмы, но тогда я не придал этому значения), и она вдруг рывком затащила меня в глубокую нишу и стала расстегиваться.
— Как? Прямо тут? — Я покрылся потом.
Она расстегнула одну за другой пуговицы рубашки и вдруг — запустила туда руку и вытащила... какие-то листки — и, сияя, протянула их мне.
— Господи! — С изумленьем я рассмотрел мои рассказы, затерявшиеся где-то по редакциям... в укромном, оказывается, месте.
— Спрячь! — шепнула она.
— Но у меня... вроде... есть экземпляры, — пролепетал я.
— Зато их нет больше у нас! — воскликнула она.
Надо было бы восхититься подвигом разведчицы, но скажу честно: я устал. Все больше меня тянуло назад, в мою семью, оказавшуюся вдруг довольно уютной, особенно с рождением дочки.
Спасибо советской власти: укрепила мою семью!
Испуганно пометавшись среди двух сил, страстно сжимающих меня, я понял, что выдернуть меня из капкана может лишь третья могущественная сила, имеющаяся у нас... а четвертой и нет.
Третья сила, не уступающая двум главным, — военно-промышленный комплекс, подводный флот, к которому, слава богу, я имею (имел) отношение. Многие кореша-студенты занимают теперь посты.
— Ты что? Рехнулся? — обрадованно вскричал Сенька Барон, уже замзавлабораторией.
И через какой-нибудь месяц я проплывал на мостике атомной подводной лодки, замаскированном под сарай, как раз по тому разливу Невы, возле которого стою сейчас.
А тогда я выплыл на свет из тьмы под Литейным мостом и увидел над водой две громады, два колосса, желающих меня скушать, — Большой дом и Смольный собор. Я подождал, пока медленно движущаяся лодка окажется примерно посередине между ними, и послал тому и другому увесистый — от сгиба локтя — привет.
Потом я сделал шаг в рубку, взял микрофон:
— «Шило», «Шило»! Я — «Аспид-два»!
Аспида им было не взять — во всяком случае, на данном этапе исторического развития... К несчастью, я совсем забыл тогда про тюрьму, проплывающую за спиной. Месть ее подкралась незаметно — и вот я стою под ее стенами, ожидая, когда мне выплюнут оттуда рецензию на мою последнюю рукопись... и Панночка тянет ко мне с того берега свои дивные руки.
Я страстно надеялся тогда, что ложусь на дно ненадолго. Действительно: не прошло и десяти лет, как мы вынырнули — вместе со всеми моими ровесниками сразу. И нас было уже не потопить.
Примерно в один и тот же год мы целым скопом появились в издательстве, и тогдашнему директору, Пантелеичу, было нас уже не унять. И он рассудил здраво: других никаких и нету... а эти, собственно, чем плохи? Мы с ходу сдружились. На первой же пьянке Пантелеич рассказал нам, что сделал такую карьеру чисто случайно: зашил партбилет в трусы и, когда потопили их эсминец, был единственным, кто выплыл с партбилетом. Мы понимали, что это всего лишь байка, санкционированная наверняка высшим начальством... но нам она подходила: мы тоже выплыли!
— Вчера тебя, мудака, цельный день в Смольном защищал — хотели твою книгу из плана выкинуть.
— Спасибо, Пантелеич! С меня приходится!
Главная заповедь Пантелеича была — водка бывает лишь двух сортов: хорошая — и очень хорошая!
От кого он там защищал-то меня? — тревожили мысли. ...Не от Панночки ли?
Но хорошее, как известно, гибнет чаще всего от рук прекрасного. Прошли годы, и появилось новое поколение литераторов. Эти — уже прямо из аудитории. Естественно, что полуграмотный директор (или прикидывающийся таким) их не устраивал. И нам как-то было стыдно его защищать, с партбилетом в трусах, в наше-то демократичное время.
Сначала сюда прорвался критик Гиенский, прозванный так изменением всего одной буквы фамилии — за то, что питался исключительно трупами классиков — живого не признавал. Однако сделался знаменем перемен — и ворвался на должность главного редактора, при уже слабеющем сопротивлении обкома... Ура!
В зале издательства, где мы заседали теперь почти непрерывно (имели такую возможность — даже удивительно вспомнить теперь!), упорно курсировали слухи, что дни Пантелеича тут сочтены.
Известный балетный критик С. (известный особенно тем, что, входя в демократическую общественность, имел странные связи и «там») авторитетно шептал нам, что «там» вопрос этот уже решен и директором издательства назначают... Аристархова!
— Но Аристархов же... известный балерун! — изумился Бурштейн.
— И он к тому же... — проговорил я.
С. кивнул многозначительно: и такое можно теперь. Просто голова шла кругом от столь дивных перемен!
— Есть решение: ставить не аппаратчиков, а просто — интеллигенцию! — вещал С.
— Поразительно! — восклицали мы.
Дверь заскрипела пронзительно — и вошла секретарша Пантелеича — заплаканная, но суровая.
— Новый директор... появилась! — проговорила она. — ...И требует вас! — Ее костлявый перст уперся в меня.
— Ладно... — проговорил я. — Поднимите мне веки — я посмотрю.
— ...Панночка! — воскликнул Бурштейн.
Болотная улица
Кстати, балетный критик С., абсолютно не растерявшийся от этой неожиданности, оказался полностью в курсе и рассказал нам о