— Да-а-а...
Думал — он любуется природой.
— ...скоро тут совсем станет голо!
Опять это ударение на второе «о»! И года не прошло!
— Да-а-а... сосенки мои кто-то обгладывает! — бросил тяжелый взгляд на нас с Нонной. Оно конечно. Возможно, и мы сосенки обгладываем, борясь с цингой.
— С чего ты взял, отец, что эти сосны огромные сохнут? — перевел внимание его с сосенок на сосны — может, к ним он спокойней относится?
— Без игл... Без игл!! — завопил в ярости... нет — дух у него еще тот. В прошлый год этим прославился, героем народного эпоса стал!
...Какие-то деятели вдруг стали к нашим литфондовским участкам приглядываться, меряли шагами. Внимания не обращали на нас. Интеллигенция наша тихо бурлила, металась мучительно между несколькими оскорбительными версиями. Первая — что нас продала наша мэрия, наплевав на нас и на наш Литфонд. Вторая, более оскорбительная — что нас продал наш же родной Литфонд. Третья — самая оскорбительная: что участки берет Москва, наплевав на нашу родную мэрию и на наш родной же Литфонд. И одна из версий, боюсь, подтвердилась бы в ближайшее же время, если бы не отец.
В общем-то, «по большому счету», как принято говорить, он не принимал участия в волнениях, был глух — как буквально, так и переносно: трудно было взволновать его чем-то, к чему он был равнодушен. Видимо — он даже не знал, чьи эти дачи и чьи участки. Может быть, даже думал, что мои. Несколько раз он абсолютно спокойно проходил мимо захватчиков — боюсь, что даже принимая их за своих. Самых активных было двое — один как бы продавал, другой покупал. В тот роковой раз покупатель мерил землю, шагая по ней в ярко-оранжевых ботинках. И все бы ничего. Если бы не угораздило его наступить на сосенку. Разве мог он, предельно обнаглевший, представить себе, что это чахлое растение сорвет сделку? Но в этот момент калитка дремуче заскрипела. И на территорию вошел батя. Лицо его заросло зверской щетиной. Рубаха частично выбилась из порток, мотня свисала ниже колен. В одной руке его волочилось кайло. Из другой могучей длани свисала сосенка, жалкая, как нашкодивший котенок. И тут батя увидал чей-то ботинок на своей и без того погибающей сосенке! Седые брови его взметнулись. Тусклые, внутрь обращенные глаза засияли гневом. Отец замахнулся ржавым кайлом — ему было абсолютно наплевать, кто этот человек и какая у него охрана — кайло таких тонкостей не знает. И человек тот почувствовал это! Он поднял руки и метнулся назад... если бы он знал, что от него-то и требовалось только это! Но он решил, что настал час народного гнева и вот народный мститель, согбенный труженик, казнит его! Эта иллюзия, видимо, так и не рассеялась, поскольку гость, отъехав, больше не возвращался. А тогда отец хмуро прошел сквозь аплодисменты, даже не слыша их, поскольку слуховой аппарат его, изувеченный очередным пытливым экспериментом, валялся на подоконнике. Остался эпос. И теперь отец, кажется, собирался его продолжить.
— ...Кайло дай, — просипел он еле слышно.
Я ждал и боялся этих слов!
— Отец!
...Что я мог прибавить к этому восклицанию? «Остановись!»? Это было бы глупо. Но кайло его я разыскивать не пойду. Видимо, и в этом году он собирается всех нас снова сделать участниками своего жесткого эксперимента. Что характерно, что при той бешеной ревности, с которой он относится к своим «сосенкам», он яростно выступает против какой-либо помощи им — и когда один маленький мальчик стал с любовью поливать эти сосенки, отец отнял у него леечку, чем довел мальчика до слез. Пространство под окнами веранды, где шел эксперимент, приобрело славу места, где опасно ходить. При том, весело скалясь, он поощрял любые зверства природы — град размером с шарик для настольного тенниса, легкий летний снег — это пожалуйста. Главное — исключить всякое воздействие человека — эксперимент должен быть чистым. Эти сосенки должны вырасти (или не вырасти) естественным отбором, как миллионы других. Выкапывание их с корнем и перенос на новое место он почему-то вмешательством в их жизнь не считал, видимо, ставя себя представителем высших сил, а не вульгарного человечества. «Эксперимент должен быть представительным». Сколько еще несчастных сосенок он собирался сюда перетащить? На селекционной станции огромный ангар был занят его колосьями — он изучал их, отбирал, обмолачивал, сортировал, рассыпал по пакетикам. Потом рассевал на тысячах делянок, втыкая колышки с трехзначными цифрами. И снова собирал урожай и рассматривал каждое растение... Такого размаха работ я, подчеркиваю, предоставить ему не могу! Да и кайло его куда-то исчезло.
Тут я на некоторое время успокоился. И как оказалось, зря. Отец стал вдруг уверенно клониться со стула вправо. Перешел уже за границу равновесия!.. Нет. Ласково потрепав кустистую зеленую травку, выросшую вдруг на большом довольно участке перед домом, сумел вернуться в вертикальное положение. Молодец.
— ...Перезимовала неплохо, — пробормотал он.
— ...Кто? — произнес я, не подумавши.
Отец выкатил на меня глаз.
— Рожь! — рявкнул он. Как я мог забыть. Где-то уже в августе в прошлом году, потеряв вдруг на время интерес к сосенкам, он впал в хандру, почти не вставал. И в это время его посетил бывший его аспирант, а ныне тоже профессор, Васько. И взметнулись всходы! Прежние хозяева тут сажали картошку, теперь они с Васько посадили рожь! Масштаб, конечно, не тот, что был прежде у них — но я, увы, не председатель колхоза. Но зато — признаюсь со стыдом, в первый раз — ежедневно и тщательно наблюдал, как всходит главная наша кормилица — озимая рожь. Сперва проклюнулись фиолетовые «пальцы», потом они стали раскручиваться в лист, изнутри выскочили кустики. К сожалению, неотложные дела заставили меня в начале сентября переехать в город, и увести бешено упиравшегося отца — поэтому мы лишились чудного зрелища: как ярко-зеленые озимые уходят под снег! Но перезимовали они, как утверждает отец, неплохо. Значит, надо быть готовым к страде.
— Смех, конечно... — Батя горестно оглядывал это убогое поле. Все равно что адмиралу пускать лодочки в ручье. Но, каюсь — больший размах работ нам и не освоить. Батя грустил.
К счастью, в этот момент, словно лебедушка, подплыла Нонна с кастрюлей, поставила на стол под соснами и сняла крышку. Аромат, похоже, временно отвлек отца. Некоторое время мы, шумно всхлипывая, ели.
— Тебе добавки?
— Ага.
И, наконец, откинулись, удовлетворенные.
— Подходяще! — цыкнув зубом, отец произнес свою самую щедрую похвалу. Бывает и в нашей жизни счастье: мы на даче, все вместе, любим друг друга и пока что все живы. Переглянулись...
— А помнишь, в прошлом году, — сказал я Нонне — когда мы выносили сюда наш суп, на запах его от соседей собачка приходила, старенькая совсем? Хромала, еле уже шла — но на наш суп приходила. Нет, что ли, больше ее?
— Да вот же она! Под столом! — обрадовалась Нонна.
3
«Наконец-то все хорошо!» ...Эйфория меня погубит! Размягченный идиллией, я оставил отца греться на солнышке, поднялся в комнату и стал читать.
...В детстве я очень любил купаться. Мне теперь кажется, что большую часть детства я провел в нашей славной Терсе — теплой, чистой, широкой. Мы плавали, ныряли, пуляли друг в друга водой. Даже когда шел бой и вдоль Большого проулка бил пулемет, мы все равно пробегали через него к речке. Иногда пули на излете бились в густой, пышной пыли. Тогда мы накрывали их ладошкой и забирали с собой. Они еще долго были горячие. Вокруг шла гражданская война и не всегда можно было понять, кто наступает, а кто отступает — в пылу боя им было некогда это нам объяснять. Помню, как у соседей убили подростка-сына. Семью эту в Березовке очень любили, и женщины выли по всему селу.
Отец с сыном пошли косить и с колокольни по ним начал стрелять снайпер. Так и не узнали, чей он был. Отец был более опытный, прошел империалистическую войну и сразу упал в канаву и стал звать туда сына. Но тот потерял голову и побежал, и был убит.
Я помню ясно, как мы завтракаем у нас во дворе, под огромной ветлой, на которую мы вешали серпы, косы и грабли. И прямо над ее кроной свистят пролетающие снаряды. Отец говорит: «Это в Краишево бьют». Краишево было село за рекой, где жили «цуканы», которые все говорили на «ц»: «Ну цо, цо?»
На мне было уже тогда много дел по хозяйству — в частности, весной и когда шли дожди, я должен был затапливать наш сад. Этим раньше занимался дед Степан, потом он умер и обязанность эта почему-то перешла ко мне, восьмилетнему. И я относился к этому делу с полной серьезностью. Когда вода бурно стекала по нашему проулку, я строил запруды и направлял ее. Сад был окружен валами, и вода долго стояла как зеркало и пропитывала почву. Без этого в нашем южном засушливом степном климате ни о каком урожае яблок, слив, груш не могло быть и речи. Еще моя обязанность была — купать нашу кобылу Зорьку в Терсе. Я очень любил это делать, но однажды чуть было из-за этого не погиб. На обратном пути Зорьку закусали слепни и она сломя голову кинулась в саманный сарай, где она стояла. Я еле успел сползти назад по ее хребту — а мог быть задавлен насмерть, поскольку расстояние между ее хребтом и верхом двери было очень узким. Скольких смертей я избежал! Видно, судьба меня готовила для чего-то.
После того, как старшая сестра Настя вышла замуж за Петра Лапшина (как и все семьи в деревне, они имели вторую, уличную фамилию — у них эта фамилия была Денискины), я приступил к полевым работам, главным образом с Петром. Это была большая семья, у них было пять лошадей, и они не признавали артели по совместной обработке земли, которую как раз в это время организовывал в деревне мой отец.
Помню, как мы с Петром уезжали на всю неделю пахать пары или зяби. Он научил меня держать плуг и одновременно управлять лошадьми, и я справлялся с этим прекрасно. Он запрягал лошадей, налаживал плуг и уходил с ружьем на ближайшее озеро, где гнездились утки. И я пахал один до самого обеда, и более сладкого чувства я не помню. К обеду приходил Петр, клал в деревянную глубокую чашку два куска сала и растирал их топорищем. Затем он засыпал это пшеном и варил кашу. И ничего более вкусного я не ел. А если он еще добавлял туда подстреленную утку или даже грача — это было вообще объяденье! Помню, уже тогда я див