Комар живет, пока поет (Повести) — страница 95 из 102

Подцепив за столешницу, поставил стол. Положил кипой листы — вряд ли в хронологической последовательности.

— Дай лист, — протянул руку с пола.

— Прямо «дай»? Может, ты встанешь сначала ?

Молчал с каменным спокойствием. На предложение мое не реагировал. Мол, это твоя уж забота, куда грешное мое тело приткнуть, главное — листы дай. Я поднял стул, улетевший почти к двери, поставил перед столом. На столешнице ерошились листы. Батю усадил. Он схватил верхний, поднес вплотную к глазам, как-то весело щурясь, разглядывал. Потом бросил его на стол, выхватил из середины. Тоже разглядывал минуты две, бросил. Повернувшись на стуле, весело смотрел на меня.

— Ты чего сочиняешь-то ?

— Ну... — я слегка застеснялся, решив, что он спрашивает про мои труды.

— Ни хрена ведь не разобрать, — кивнул на свои листки

Никакого страдания в его облике я при этом не ощутил.

Словно он с какой-то мелкой оплошкой столкнулся, а не с концом всех дел. Наоборот — я в какой-то растерянности был, не зная, как и продолжить.

— Да-а-а, — произнес он, — придется...

Он задумчиво умолк. Неужели скажет — «это цело кончать»? Вот тогда энергия его действительно окажется неуправляемой, и уж покрутимся мы! Сейчас сила его в этих листочках, как жизнь Кощея в яйце, а вот ежели она вся на нас обрушится — тогда попоем!

— Васько надо звать, диктовать ему! — произнес он несколько сокрушенно. Единственное, что огорчало его сейчас, что придется диктовать любимому ученику, не полностью, к сожалению, одобрявшему последние его открытия в области теории. «Нету полностью преданных, полностью разделяющих!» Вот что бесило его сейчас! Слабое слово — «огорчало». «Бесило» — вот! Что у его ученика, тоже уже профессора, могут и свои быть дела — отцу даже в голову не приходило!

— Мыло дай! — сказал он резко.

По полной неожиданности — не понял его. Потом вспомнил, что «мылом» он грубо называет мою пенку для бритья с запахом флер-д-оранжа.

— Ты что? Бриться решил? Третий час ночи!

Да-а-а, богатый сегодня день!

— А что — поздно, что ль?

...Если верить Маргарите Феликсовне — и врачам... то неизвестно, сколько раз он успеет еще побриться...

— Давай! — протянул ему новый цилиндрик пенки.

Нонна, переживая свое поведение, ходит на дожде под вспышками молний, и скоро полностью смоет с себя вину. Отец, накрутивший душистую белую пену на щеки — счастлив, как дед Мороз. Счастлив и я.

7

— Отец! Делай все прямо туда! Не срывай их! Прошу тебя. Я их специально тебе привез! Понимаешь?

— Не понимаю!

— А что ты понимаешь?!

— Понимаю... что мне надо в уборную сходить.

— Не пойдешь ты больше в уборную! Не могу я тебя больше волочь! Я тоже старый человек! Понимаешь?

— Не понимаю.

Три дня уже продолжается эта воспитательная работа!

— Сейчас поймешь!

Взял его целлофановый баллон, с желтой солью на внутренних стенках, аккуратно поставил по центру комнаты, затем открыл дверь на крыльцо, и ударом ноги вышиб банку на улицу.

— Теперь понял? Нет у тебя больше этой штуки! И в клозет я тебя больше не поволоку! Грыжа у меня — помнишь, может быть? От тебя, кстати, по наследству досталась! Вот — памперсы! Видишь? Памперсы на тебе! Ну... давай.

Страдание искривило его лицо. Человеку, уважающему себя, совершить «младенческую оплошность» на глазах у людей. Не дай мне Бог до этого дожить. Но тут — никуда уже не денешься.

— Ну прошу тебя! Я устал, понимаешь? Постарайся.

— ...Постарался.

— Молодец. Спасибо тебе.

За это, вообще-то, странно благодарить... но это если со стороны. А я, честно, так извелся и так обрадовался, что абсолютно искренне благодарил!

— Нонна! Подойди сюда. У нас тут есть с тобой работа.

Нонна, отворачиваясь, подошла.

— Значит так. Четко по программе. Бери мусорный мешок. Встряхни его, расправь. Положи на стул...

— А ты только командовать будешь?

— Отнюдь! Я сейчас его приподниму, и буду держать. А ты мгновенно расстегивай и вытягивай из-под него.. все это. Особенно можешь не разглядывать — быстро складывай, и запихивай в мусорной мешок. Закручивай его — и бегом на помойку. Остальное сделаю я... Приготовились!

Поднял. Натужно кряхтя, его держал. Нонна рекордно быстро сработала: минута — и ее уже нет. Если б она и другую работу так делала — но другую работу она не ненавидит так, поэтому делает медленней.

Уфф! Отпустил отца. Чуть передохнув, повалил его набок, подтер, потом уже лиловые пролежни на заду обдал желтым жирным спреем — облепиховым маслом, растер салфеткой. Сколько пятен уже на нем, непроходящего темно-фиолетового цвета. Спрея не хватило. Тут и он их увидел.

— Да-а. Что-то я зацвел. Видно — скоро созрею...

Чистый памперс я подсунул сам, поддернул, застегнул липучками. Повалил батю.

— Спи!

— Не молоти отца-то! — произнес он жалобно.

— А что, батя — сравнимо с молотьбой?


Ночью мы неоднократно сходились с ним — он поднимался и шел в темноте, как медведь-шатун, я встречал его объятьями — через секунду бы он грохнулся! — и некоторое время мы, тяжко сопя, боролись, потом я подсечкой кидал его на тахту, держал, шепотом объяснял ему, что ходить уже нельзя, а пора уже использовать высокие фекальные технологии... он использовал. Я их ликвидировал. Мусорный бак заполнился — утром соседки убьют меня!

И опять — легкую дремоту разрывал резкий шорох — это он срывал памперсы, и держа свой могучий орган наперевес, двигался к крыльцу — чтобы рухнуть оттуда, вслед за струей. Перехватывал его, возвращал к технологиям. Засыпал — и снова просыпался от шороха. Шел к нему, перехватывал, валил после яростной борьбы. Прятал и застегивал его вольнолюбивый член. И снова — просыпался от шороха. За эту ночь я нагляделся на орган, породивший меня, больше, чем за всю предыдущую жизнь! Потом, когда просыпаться становилось все тяжелей, я снимал и одевал памперсы, уже не открывая глаз, все делал наощупь, как слепая медсестра. Встав, как боксер после десяти нокдаунов, в очередной раз я с удивлением увидал, что сосны озарены солнцем. Славно ночку скоротали!

С очередным памперсом я вышел на крыльцо и увидел, как к ограде подъезжает вишневый «БМВ», из него выходит красавица, и фотографирует будку. Я помахал ей. Нас не так-то легко сломить! И она помахала в ответ.


Проснулся я от стука пишущей машинки. Это я, что ли, печатаю? Давно пора — уж год как ничего не печатал! Странно только — что медленно печатаю... словно учусь. И еще странно то, что машинки нет. Вот тут, возле стола стояла! На чем же я печатаю? И как? Я поднял голову... Батя стучит? Так он ведь ни в жизнь не печатал!

Это меня даже больше изумило, чем если бы я печатать стал, после года перерыва!

— Молодец, отец!.. Только много пока ошибок делаешь.

— Машинка твоя сломана, начисто! — прохрипел. — Выкинь, другую купи!

Забыл, видно, что сам мне ее подарил, совсем недавно. Долгое время держал у себя, и позволял только на нее любоваться, когда я в гости к нему приходил. А я печатал на разных ржавых ундервудах, которые в пыльных комиссионках находил. Но напечатал, однако, немало, в упорстве немногим уступаю отцу. А этот рыжий чехол с драгоценным инструментом демонстрировался мне, словно некий недостижимый приз, который я заслужу, видимо, когда-то, совершив непонятно что. Сам отец и его Елизавета Александровна на машинке и не пытались печатать, поскольку пропадали на своих делянках от зари до зари. Появилась она у них, когда какое-то благоустройство сложилось, а до этого отец, изгнанный из ВИРа в Суйду и оказавшийся один, спал там на дощатом топчане и приезжал к нам в город только по выходным, крючась от язвы. Мать страдала — но и ее можно понять — мы заканчивали школу, в вузы поступали, а отец жестко требовал, чтобы мы всей семьей переехали в Суйду и жили среди полей, а мама не соглашалась. Спасибо ей! И как неизбежность, появилась Елизавета Александровна — практикантка, потом знатный селекционер. Квартиры, полученные рядом, соединились в одну. Коллектив советской селекционной станции не осуждал их нисколько, а наоборот, всячески поощрял. Парторгом там, помню, был милейший, благообразный Титов, которого старушки соседней Воскресенки, родной деревни Арины Родионовны, принимали за священника: «Батюшка, благослови»! Был там и ядовитый Шиманович, травовед, в недавнем прошлом политзаключенный, которого отец, будучи директором, взял на работу в пятьдесят пятом году, когда еще шли слухи о новых «посадках». Был там уютнейший Василий Архипыч, семеновод, специалист по зерносушилкам, с которым мы выловили всех щук в неказистых соседних речках, насмешник и анекдотчик, составляющий вместе со своей Любовью Гордеевной вариант «старосветских помещиков» — именно у них спасался отец, пока не соединился с Елизаветой Александровной. Среди пустынных полей, которые так меня угнетали после города, когда я ездил к отцу, расцвел чудесный цветник интеллигентов-специалистов, прекрасно понимавших друг друга и ценивших отца. Вот уж, действительно — «Не пойдешь — не найдешь». «Георгий Иванович, когда что-нибудь просит, ужасно стесняется, прижимает руку к сердцу и кланяется», — говорил мне Наволоцкий, гениальный «пшеничник». Видимо, суховатым и холодноватым отец казался только мне. Может, на меня влияли страдания матери, уязвленной и раздавленной уходом отца, плюс переживания моей любимой бабушки Александры Иринарховны, брошенной мужем-академиком примерно так же — только он перебрался не в Суйду, а в Москву... а теперь та же история с дочерью и ее детьми! Вскоре бабушка с горя умерла... Но если отец даже точно не знал, когда его-то собственный отец умер — что тут какая-то бывшая теша!

Когда я приезжал к отцу, он обычно сидел в холодном своем кабинете среди тусклых алюминиевых коробок с зернами, в пальто и шляпе, и торопливо писал. При моем появлении он весело таращился, показывая, что видит меня — но пера не оставлял. И пока не заканчивал страницу (или главу) — пера не бросал. Лишь закончив, плашмя звонко шлепал ручку на бумагу. «Видал миндал?» — произносил свою любимую победную присказку. Слегка стесняясь, он притягивал меня рукою к себе, произносил почти шепотом: «Ну как ты живешь?» — и не дожидаясь ответа, бодро поднимался и вел меня на поля. Не видел бы его трудов — ни за что бы не поверил, что в этих продуваемых ветром унылых просторах закопано столько энергии и ума! Рожь — ей пришлось ему заниматься, переехав в Суйду, была самой распространенной и самой запущенной культурой. «Рожь высокую», которая к осени падала и спутывалась, крестьяне брали серпами, а комбайн сквозь эти джунгли пробиться не мог — получалось, что рожь сеять уже нельзя. Отец скрестил великаншу с коротконогим дичком, хитро обведя его вокруг пальца — так, что кроме короткого стойкого стебля он ничего предкам не передал. Но иногда, через поколения, он заявлял о себе: вдруг появлялись образцы — вылитые отцы, не только к