Потом мы сидели с отцом на крыльце. Солнце стекало, плавилось в соснах, но жара не спадала.
– Ой! Как я купался – в речке Солар, в Ташкенте, где мы в двадцатых годах от голода спасались! Кидались с высокого обрыва, прямо в водопад! – Отец рубанул своей огромной ладонью. – Речка ледяная, стремительная была… выскакивали ошарашенные – и вниз по водопаду нас мчало! Помню, за водопадом натяжной мост был, упругий, и там молодая женщина ругалась с каким-то мужиком… аб-солютно пьяным! – почему-то со счастливой улыбкой произнес отец. Видно, на таком расстоянии любые воспоминания сладки. – Мужик тот все руками размахивал, что-то доказывал, и вдруг – брык! – прямо под перилы и в речку упал!
Женщина сбежала с моста, побежала туда, где вода резко поворачивала, в скалы упираясь. Мужик пытался там выбраться, женщина палку протянула ему, но он сорвался, и его дальше понесло – в белой пене совсем исчез. И тогда женщина прыгнула, прямо в платье, и тоже там скрылась. И далеко уже вниз по течению все-таки выкарабкались они.
Одежда прилипшая. Разделись, сели сушиться…
Отец, улыбаясь, смотрел туда.
8
– Поезд пойдет через Сестрорецк! – объявил сиплый голос.
Бывают же подарки судьбы! Люблю эту дорогу – хотя она выпадает редко, когда чинят основной путь.
В отличие от прямого, привычного, этот, окольный, оставляет ощущение какого-то сна. Поезд почему-то беззвучно, без привычного грохота, идет по широкой привольной дуге, и кажется, что он наконец-то съехал с опостылевших рельсов и катит свободно, как душа велит. Ты летишь прямо посреди огородов – слева и справа вплотную к поезду свисают высохшие помидорные плети, сверкают целлофановые домики теплиц.
Мощные женщины с руками по локоть в земле иногда распрямляются, стоят, но тихого нашего поезда словно не видят, будто он такая же привычная и удобная вещь на огороде, как ржавая ванна с водой.
Потом поезд проходит по краю широкий зеленый луг, всегда почему-то пустынный, только на самом горизонте из низких кустов торчит огромное несуразное здание с закрашенными белилами окнами – словно нежилое. Хочется думать о нем самое необычное – маршрут этот дарит какое-то отрешение от забот, словно отпуск, и хотя время он берет почти такое же, как прямой путь, но вдохнуть свободы и даже счастья позволяет всегда. Например, вот я спокойно понял, что этот странный и как бы недостижимый дом на горизонте – та самая больница, где мы однажды уже были с отцом и, похоже, скоро будем опять. Так что осмотреть ее с разных сторон не мешает. Как однажды сказал отец, зайдя вдруг ко мне (тогда мы еще жили отдельно): “Был сейчас в крематории. Провожали профессора Галину Ивановну Попову. На всякий случай все там осмотрел, подробно. – Усмехнулся. – Ведь когда самого привезут – ни черта уже не увижу”. Больница показалась всеми боками и медленно опустилась за горизонт.
Этот выезд мой – первый за последние два месяца. Находился при бате неотлучно, и только лишь эти две огромные клеенчатые сумки с грязным бельем, которые я едва волоку, даровали мне временную свободу.
Когда было солнце – быстро стирали, сушили на веревке между сосен
(на одной из них на большой высоте было железное кольцо – по легенде, приделанное для гамака Ахматовой и за эти годы поднявшееся, вместе с ее славой, так высоко). Потом зарядили дожди, и сушить батины вещи прямо из-под него на электрической батарее было душновато. Сладковатая вонь заполнила хату, и главное – белье оказывалось скукоженным и все таким же пахучим и грязным. И вот я с двумя плотно набитыми тюками был командирован к стиральной машине
“Индезит”. В момент переезда отца к нам его сбережения попали под знаменитую инфляцию – и покупка машины была попыткой спасения хоть части его средств. А вот теперь без нее бы пропали. Конечно, памперсы играли свою роль – но доставалось не только памперсам! Вот
– два могучих полновесных тюка… даровавших мне этот праздник. Ловок я, однако: взволнованно объяснил, что при дожде вещи все равно не проветрятся и не высохнут – не стоит и стирать, надо ехать. И как только, убедительно это доказав, выехал, сразу сквозь туман проступило солнце – и у деревянных домов (совсем близко) сушилось белье и шел пар из темных мокрых досок. Ловко я провел всех: когда надо мне – дождь, когда добился своего – солнце! Давно забытая моя репутация известного ловкача и пройдохи очень бы помогла мне сейчас
– как раз чего-нибудь такого, бодрящего, сильно мне не хватало последний год. Батя круто-таки меня согнул. Сейчас лежит, уже почти не вставая, но ведет себя спокойно и уверенно, словно бы слегка на время прилег. “Дай!” “Узнай!” “Где ты был?.. Не мог ты там быть!”
Понимаю, что он мудр, а если бы он впал в панику – вот тогда окончательно бы все рухнуло, завалился бы и я! А так – мне тоже приходится быть орлом рядом с таким батей! “Орел степной, городской, междугородний и международный”, как дразнила меня одна моя знакомая из Москвы. Но когда это было! Взлететь теперь, с двумя тюками белья, тяжеловато будет!.. Попробуем.
Недавно отец отмочил – в буквальном и переносном смысле этого слова.
Сидя за машинкой, я вдруг с ужасом увидал, что он как-то слез с крыльца и, пошатываясь, идет между сосен. От долгого лежания он был всклокочен и встрепан, одежда сдвинута, перевернута. Как раз оказавшиеся за частоколом любители Ахматовой обомлели: чья же это столь экзотическая тень? У ближней к частоколу сосны отец остановился.
– Валера! Что он делает! – донесся вопль жены.
Покачавшись и найдя равновесие, отец скатал до колен шаровары, зашуршал памперсами, и – хрустальная струя сверкнула на солнце.
Потом отец усмехнулся – казалось, его мысли далеко, вряд ли он думал о бедных экскурсантах, – неторопливо натянул штаны и побрел назад. У крыльца с распростертыми объятьями встречал его я. Уже привычное отчаяние последних месяцев всколыхнулось… но лишь чуть-чуть.
Чувствовал, что это лишь цветочки – дальше еще круче пойдет, так что чувства лучше приберечь! В оправдание отца скажу, что это оказался последний самостоятельный его выход – после этого он лишь лежал и сидел. Кто знает, как мы распорядимся последним своим выходом?.. А перед этим был такой: я, по его просьбе, выводил его к цветущей ржи.
Батя словно дремал у меня на руках, глаза его были полуприкрыты…
“Забыл он, что ли, куда я его веду?” – думалось мне. Опустил его на приготовленный стул – отец так и не шевелился. Ну, все? Прощание окончено, можно волочь его назад? И вдруг – “отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы” (одно из любимых стихотворений отца). Он впился страстным и даже гневным взглядом в крайний росток.
Чем он так его прогневал? По моим скромным познаниям, все было на месте: вот эти черные мешочки с пыльцой – мужские половые органы, а торчащие липкие хвостики, на которые должна прилипать пыльца, – наоборот, женские. Еще я помнил, что “своя” пыльца не годится – должна обязательно прилететь пыльца соседей, – перекрестное опыление у ржи. Призрачное, полупрозрачное облако как раз и реяло над плантацией. И вдруг отец, зверски ощерясь, стал хватать длинные липкие кончики, отрывал и отбрасывал их. Кастрировал, отбраковывал какие-то растения – быстро и, видимо, безошибочно. Обратно я волок его чуть живого – нелегко дался ему его последний трудовой подвиг!
Большую часть времени он теперь спал. Я переехал за его стол – глядел то на него, то на его записи.
Когда отец был на войне (первой империалистической, надо понимать?), все у нас заболели тифом. Сначала старшие брат и сестра – Николай и
Татьяна. Они болели так долго, что у них даже образовались пролежни.
Мать и самая старшая, уже замужняя сестра Настя были в поле, потому что нас нужно было как-то кормить. А я все дни и ночи находился у изголовья заболевших с миской мелко наколотого льда. Когда они просяще открывали рот, я насыпал им ложкой на язык некоторое количество льдинок. Время от времени я спускался в погреб и возобновлял запасы. Когда они стали поправляться, тут заразился и заболел я. И болел я даже сильнее, чем они, – может быть, потому что был младше. Потом мать мне призналась, что, поскольку я не поправлялся и становился все хуже, за мной даже перестали ухаживать.
В крестьянстве потому и рожали столько детей, что многие умирали еще в детстве. Я лежал в хате в одиночестве и помирал. И вдруг я приподнялся и широко открыл глаза. Была ночь. Но в хате никого не было. Я еще подумал, что, наверное, все ночуют у соседей, чтобы не заразиться от меня. В окно светила яркая луна. И я почему-то знал точно, что это не сон. У низкой двери в хату стояло ведро с водой, а над ним на гвоздике висел жестяной ковшик. И я вдруг понял, что я потому все вижу так ясно, что сейчас должен умереть. Эта мысль так испугала меня, что я стал из последних сил пытаться приподняться.
Помню, у меня появилась мысль (довольно неожиданная для пятилетнего), что смерть забирает лишь тех, кто не двигается, а если движется – то, значит, живой, ей не принадлежащий. Я старался двигаться как мог – в основном извивался. И тут я с удивлением и восхищением заметил, что ковшик на гвозде стал раскачиваться – сначала слабо, а потом все сильней. И, раскачавшись сильно и как-то весело, он вдруг слетел с гвоздика и нырнул в воду в ведре. И сразу же бодро вынырнул и поднялся. Все это было абсолютно реально – через край его переплескивалась и шлепалась на пол вода. Продолжая как-то весело раскачиваться, он подлетел ко мне и остановился у рта. Я схватил его руками и жадно стал пить. Вода была холодная и очень вкусная. Потом я сразу заснул. И со следующего утра стал поправляться. Все удивлялись и говорили, что произошло чудо. Но про прилетевший ковшик я никому не рассказывал, боясь, что меня засмеют.
Я и так среди ровесников-ребят считался безудержным фантазером и не раз дрался, обижаясь на насмешки.
А теперь я сидел над отцом с лекарствами и питьем. Несколько раз я вызывал “скорую” – отец почти переставал дышать. Но, как специально, к их приезду садился на кровати и довольно внятно говорил. Сняв кардиограмму и выписав новые лекарства, они уезжали – и батя тут же вырубался, лежал чуть не бездыханный, и так сутками подряд. Однажды лишь, когда я стал задумчиво рассматривать его банку какао, философски размышляя, что вот, скоро и мне вступать на эту стезю, а какао, говорят, как раз напиток долголетия, – он вдруг разлепил один глаз, потом приподнялся и вывин