— Из ансамбля. — Музыкант был коротенький, толстый и, судя по хриплому голосу, пожилой. — Отчислили в строй.
— Водочка? — догадался Ардатов.
— Она тоже, — признался музыкант, — но главное — отсутствие должного почитания начальства. Как оказалось, это в армии вредит крайне.
— Давно в армии?
— Уже три месяца, — помедлив, чтобы вздохнуть, ответил музыкант. — Три месяца шесть дней. — Он опять вздохнул.
— Считаете? — недобро усмехнулся Ардатов. — Зря. Счет будет длинным: рано начали. Не об этом сейчас надо думать. Или никак не отвыкнете? Там покойничек, там свадьба, так?
— Так, — признался музыкант.
Ардатов в свете звезд разглядел у музыканта под рукой длинную узкую коробку с гобоем.
— Пора отвыкать.
— Не так-то легко отвыкнуть. Думаете, это просто? Сорок лет человеческой жизни против трех месяцев другой. «Налево! Направо! Кругом!» — сердито и горько скомандовал сам себе музыкант.
— Не просто, — согласился Ардатов. — Жизнь ничего была? Как ваша фамилия?
— Ничего, ничего, ничего, — быстро подтвердил музыкант. — Васильев. Николай Сергеевич Васильев. Бывший работник Саратовской филармонии, — представился он. — Ничего была жизнь. Много ли холостяку надо? Как никак, а каждый вечер, после концерта, конечно, хороший ужин, ну, и вообще — свой народ — музыканты, актеры. Искусство… Это, знаете… Хотя обыватели и называют нас «богема». Все-таки…
— С водочкой ужин? С ней? — спросил, не дослушав, Ардатов, заранее зная ответ. Он понимал этого Васильева, представлял его жизнь, знал, что Васильев к ней привык, что иной для него не существует, но сейчас обстоятельства были такими, что Васильев обязан был жить другой жизнью. — Стрелять умеете?
— Стрелял, — ответил Васильев. — В ансамбле дали попробовать. Все мимо. Нужны, знаете, репетиции, то есть, я хотел сказать, тренировки.
«Репетиции будут, — мог ответить ему Ардатов. — Репетиции начнутся завтра. Даже, может, еще и сегодня. Этих репетиций будет вам, Васильев, за глаза, коль вы не ужились в армейском ансамбле. И если вы хотите, чтобы побыстрей вернулась та жизнь, с ужинами после концертов, с не очень сложными отношениями между мужчинами и женщинами, с искусством, в общем, со всем тем, что, правда, обыватели осуждающе зло называют „богемой“, если вы хотите, чтобы все это вернулось побыстрей, вам, Васильев, придется теперь добросовестно исполнять соло на винтовке. Соло в ансамбле, который называется пехотная рота. Или?..» — мелькнуло у него в голове.
— Говорят, на захваченной территории немцы открыли театры. Кафе, рестораны, где играет и музыка, — сказал Ардатов. — Не слышали?
— Да? Интересно. Не слышал. Вот как?
— Играют наши музыканты, — уточнил Ардатов.
— Вот как! — по-иному, протяжно удивился Васильев и повторил так, что в его голосе одновременно слышалось и возмущение и презрение к нему, к Ардатову.
— Вот как! Я, товарищ капитан, мог бы эти слова понять как намек, как оскорбительный намек. Но я их так не пойму. Интересно другое — а что, на заводах, которые немцы пустили, там же, на захваченной территории, на этик заводах работают только немцы? На железных дорогах? В шахтах? Скажем, даже на трамвае? Или в бане? Или все, кто остался там, должны не работать, а значит умереть с голоду? Но сначала отравить детей, чтоб не мучились, перебить стариков, старух. Даже если уйти в партизаны, то как же быть со всеми, кто не может туда уйти? Хотя бы с грудными? Со старушками? Куда их деть-то? Всех, кто не годен в партизаны? Утопить предварительно? Загодя перестрелять? Вы молчите, товарищ капитан? Что же вы молчите?
Васильев, забежав на шаг, старался в темноте заглянуть ему в лицо.
— Так как же, товарищ капитан? Как же насчет этих музыкантов, которые, чтобы не сдохнуть с голоду, идут играть фрицам? Или им приятнее играть фрицам, чем играть нам? Предположим, в какой-то Одессе? Или Киеве? Или Минске? Или Риге? Зачем же вы ушли из этих городов? Почему уступили немцам кресла в театрах и столики в кафе, ресторанах?
— Ладно, — сказал примирительно Ардатов. — Я не хотел вас оскорбить. Извините. А этот, второй, ну, ваш приятель… Глинтвейн и прочее… Он тоже музыкант?
— Талич? — переспросил Васильев. — Он студент театрального училища. — Васильев засмеялся. — Веселый парень. Я с ним знаком неделю, а как будто знаком год. — Если бы не было темно, Ардатов бы увидел, что Васильев тепло улыбается, но он слышал это тепло в его голосе, тепло и нежность.
— Талич — будущий гениальный актер! — с жаром заявил Васильев, как будто кто-то собирался ему возражать. — Да, да — будущий гениальный актер. Поверьте, я не преувеличиваю — я сорок лет, считайте с пеленок, — я родился в семье циркового артиста — я сорок лет рядом с искусством. Встречал всяких — знаменитостей действительно талантливых, знаменитостей бездарных — бывают и такие, — таланты, которые умерли в нищете, от чахотки или от запоев, я встречал всяких. Но этот Талич так входит в образ! И такой диапазон! Он как будто видел того, кого играет, как будто был знаком с ним и просто копирует его.
— Вот как! — удивился Ардатов. — А это важно — видеть?
— Очень. Определяюще важно, — подтвердил Васильев. — Для актера-профессионала повторить что-то — семечки. Сначала надо увидеть! Талич видит образ мгновенно. Нет, это — талант! Если судьба будет милостива к нему, если он останется жив и цел и если после войны не сопьется, не разменяется на провинциальную знаменитость — знаете, слава кружит голову: деньги, доступность женщин — все это портит творческого человека, — если сия чаша минет его, он будет гордостью, да, да, гордостью русской сцены.
— Да… да… — говорил тише Васильев, как бы прислушиваясь к тому, что он говорил, или как будто заглядывая в далекую блистательную жизнь Талича.
«Так, так. Можно устраивать самодеятельность, — усмехнулся про себя Ардатов. — Будущий гениальный актер! Музыкант! Чесноков прочтет стихи Маяковского про молоткастый-серпастый, а Белоконь, наверно, умеет делать фокусы с картами. Но гвоздь программы — Талич и Васильев, профессионалы… Что ж, это тоже ничего. Во всяком случае, они, если надо, поддержат настроение. Нельзя же, чтобы все были мрачными вроде меня; получится похоронная команда. Надо только за ними приглядывать».
Они прошли немного молча, но вдруг Васильев попросил:
— Товарищ капитан! А, товарищ капитан! — Он подошел совсем вплотную, плечо к плечу и, понизив голос, сказал:
— Поберегите Талича! Я прошу вас. Нельзя, чтобы такой талант погиб. Так, знаете, как… Я понимаю, каждая жизнь — целая вселенная, каждый человек — мир, но все-таки… Такие, как Талич, рождаются один на миллион! Что я? Что многие? — Он в темноте махнул рукой — Ардатов видел ее тень. — Так, посредственности!.. Человеческая икра! А мы, быть может, говорим сейчас о гении… О гении! Поэтому-то я и прошу вас, поберегите Талича. Явите божескую милость…
Ардатов тронул Васильева за плечо.
— Ладно. Постараюсь. Но вот что — до утра на вашей трубе ни звука. Песня, конечно, строить и жить помогает, но… но всему свое время. Договорились? Хорошо. Свободны…
«Поберегите! — подумал Ардатов. — Поберегите Талича! Как будто тут можно кого-то поберечь!»
Их, конечно, было слышно далеко: они сошли с дороги и шли степью — под сотней пар ног хрустела полынь, и топот сапог и ботинок о сухую землю, хотя все старались идти потише, сливался в гул.
Новолунная ночь была в самом разгаре, дымка с неба исчезла, вызвездило так, что проступили очень маленькие звезды, и в неверном, холодном свете звезд иногда угадывались впереди тени разведчиков, которые шли, чуть пригнувшись, держа оружие наготове. Пахло полынной пылью, еще какими-то травами. Пересвистывались суслики. Несколько раз перед ними испуганно взлетала разбуженная птица, она черным стремительным комком пересекала звезды и исчезала в темноте.
Мерно шагая, мерно дыша, мерно махая в такт одной рукой — другой он придерживал лямку, чтобы вещмешок не съезжал, — Ардатов думал:
«Если найду батальон, возьму всех в него. Потрепанные роты солью, а из этих сделаю роту. Будет очень неплохо. Хорошо бы, что в тех ротах остались пулеметы, можно было бы разделить. Или нет, наоборот, слить их всех в кулак, в пульроту. Что-то от пульроты должно остаться… Но там посмотрим. Пулеметчиков надо проверить — если есть случайные — заменить. Из этой сотни сколько-то найдется. Тырнова на взвод, кого-то из взводных — на эту роту. Щеголева… Но посмотрим, что Щеголев стоит в деле… Или сделать наоборот — всех этих поделить по ротам? Посмотрим. А Чеснокова — отделенным или помкомвзвода? Нет, помкомвзвода рано, а отделенным в самый раз. А если его по комсомольской линии?.. Да! — сказал он себе. — Утром узнать, сколько членов партии. Но лишь бы найти батальон. А до утра прибиться к кому угодно! Обстановка покажет. Главное — успеть до света найти своих и хорошо бы хоть немного закопаться — он, мерзавец, с зари начнет бомбежку, и если не закопаться!.. Зароемся», — подбодрил он себя.
По вспышкам ракет он приблизительно определял расстояние до немцев. По этим же вспышкам он убедился, что был прав, считая, что строго на запад и южнее слева — не то открытый фланг какой-то нашей части и немцев, не то широкий стык, неприкрытый никем, в который немцы или не успели воткнуться или о котором еще не узнали.
«А если наши просто должны были загнуть этот фланг? — предположил он, вспоминая карту Нечаева. — Или втянуть его, потому что фланг жидкий и, чтобы уплотнить, надо сократить его? — На карте Нечаева не было четкой линии фронта, а были лишь овалы, красные овалы, которыми означали расположение ведущих бой наших разорванных группировок и частей, перед которыми, а также и между которыми, в синих овалах были немецкие группировки и части. — Сам леший не разберет! Но посмотрим…»
Они шли уже часа полтора, и сзади несколько раз говорили как бы между собой, но так, чтобы он слышал:
— Перекур бы!
— Привал!
— Передохнуть бы надо!
Ардатов тоже хотел курить, но он только зажал травинку в зубах, пожевывая ее горький стебель.