— В самом деле, она сегодня так расстроена… Рассказывала такие грустные истории…
— Комедиантка! Играй она так на сцене, не сыскать бы лучшей артистки на свете.
— Вы, наверное, шутите? Она рассказывала мне о Львове, о своем прошлом.
— Врет баба! Был у нее там любовник, гусар какой-то, устраивала в театре скандалы, вот ее и вышвырнули оттуда. Да и что она делала во львовском театре? Хористкой была! О-хо-хо, старые басни… Мы-то их давно знаем… Будете верить всему, что услышите в театре, голова у вас распухнет!
Янка не ответила; она не могла, не хотела верить Совинской.
— Скажите мне, как я выгляжу?
— Хорошо… даже отлично!.. Сегодня вам не отбиться от ухажеров! — сказала она так неожиданно и желчно, что девушка от неловкости залилась румянцем.
Янку все больше охватывало волнение; она ходила по сцене, наблюдала в глазок за собиравшейся понемногу публикой, бегала в гардероб, то и дело смотрелась в зеркало. Она старалась успокоиться, но ее все сильнее охватывала нервная дрожь, и Янка не могла ни стоять, ни сидеть. Временами ничем не объяснимый страх лишал ее сил, и она готова была бросить все и убежать.
Она не замечала людей, суеты за кулисами, даже самой сцены, в мозгу отражалась лишь неопределенная, движущаяся масса глаз и лиц. С замиранием сердца смотрела она на публику.
Когда прозвучал второй звонок, Янка ушла со сцены и встала вместе с другими хористками в боковой кулисе в ожидании выхода. Одна из хористок, заметив, что Янка дрожит всем телом, взяла ее под руку.
— Выход! — крикнул помощник режиссера, толпа подхватила Янку и вынесла на сцену.
Внезапная тишина, блеск софитов привели ее в чувство. Ничего не видя, смотрела Янка на публику и не могла произнести ни слова. Ее тормошили, подбадривали, но девушка никак не могла понять, что происходит вокруг нее и в ней самой. Лишь диалог и вступивший за ним хор привели ее в себя.
Уйдя со сцены и спрятавшись за кулисами, Янка успокоилась и уже злилась на себя за то, что поддалась этому детскому страху.
Во время второго акта Янка волновалась, но уже пела, слушала музыку и смотрела на публику. Встретившись взглядом с редактором, сидевшим в первом ряду, она совсем приободрилась, а его приветливая улыбка еще больше придала ей смелости. Сначала Янка видела только его, потом стала различать лица других зрителей.
Пока шел комический диалог и хористки, изображавшие народ, прогуливались по сцене, перешептываясь, Янка присматривалась к своим новым подругам.
— Бронка, вон твой аптекарь, смотри, в третьем ряду слева.
— Глядите-ка! Даша в театре… У! Как разрядилась…
— Еще бы! Отбила у Мими банкира.
— Где она сейчас выступает?
— В «Эльдорадо».
— Сивинская! Застегни мне крючки — юбку потеряю, только говори мне что-нибудь на ухо — никто не заметит.
— Людка! У тебя парик линяет.
— Следи лучше за своими космами!
— А я завтра отправлюсь в Марцелин с одним… Может, поедешь с нами, Зелинская?
— Смотри, вон тот студент с краю строит мне глазки.
— Не люблю этих голодранцев.
— Зато какие веселые парни!
— Благодарю! У них только и есть, что водка да сардельки. Неплохое угощение… для уличных девок.
— Тише, Цабаниха в ложе.
— Что это она вырядилась сегодня как девочка?
— Тихо! Поем.
Каждый раз с небольшими вариациями повторялось то же самое. Хористки посылали зрителям обворожительные улыбки. В паузах успевали обменяться мнениями о публике, в основном о мужской ее половине, женщин же удостаивали только критикой и насмешками.
В кулисах было полно народу — костюмерши, машинисты, мальчишки из буфета, ожидающие выхода актеры; все смотрели на сцену. Няня с двумя старшими ребятишками Цабинских сидела почти на авансцене, под самым занавесом.
Было очень жарко, и актеры чувствовали себя неважно — казалось, грим вот-вот потечет по щекам.
Вавжецкий из-за кулисы отчаянно подзывал Мими, которая в это время пела дуэт с Владеком. Она то и дело украдкой показывала Вавжецкому язык, но понемногу придвигалась к нему все ближе.
— Дай скорей ключ от квартиры… Забыл ботфорты, а мне их сейчас надевать.
— В платье, в гардеробе. Мог бы и сам сообразить, — ответила Мими и, взяв высокую ноту, поплыла на середину сцены.
Владек то и дело сбивался, Хальт стучал палочкой о пюпитр. Грозное недовольство дирижера окончательно смутило певца, и он пел все хуже и хуже.
— Специально засыпает меня, свинья, шваб, — шипел он злобно, не забывая страстно обнимать Мими в любовной сцене.
— Не дави же так… Боже мой, переломаешь ребра! — шипела Мими, томно улыбаясь.
— «Но я люблю тебя… безумно люблю! Люблю тебя…» — пламенно пел Владек.
— Совсем рехнулся! У меня же синяки будут и…
Тут ей пришлось замолчать, потому что Владек кончил петь, и лавиной грянули аплодисменты. Мими взяла партнера за руку, и, раскланиваясь, они вышли к рампе.
В антракте Янка с интересом приглядывалась к первому ряду партера: ей сказали, что там сидят театральные обозреватели, да и сама она видела таблички с названиями газет на спинках кресел.
Редактор стоял в проходе и разговаривал с каким-то тучным блондином.
Помощник режиссера наблюдал за установкой декораций к следующему акту; Янка подошла к нему и спросила:
— Скажите, из какой газеты этот редактор?
— Наверняка не из какой: сезонный посетитель летних театров.
— Не может быть! Он сам говорил мне, что…
В ответ на это помощник режиссера рассмеялся.
— Только такая наивность, как вы, поверит закулисным разговорам.
— Но он же сидит на местах для прессы, — привела Янка неотразимый аргумент.
— Ну и что?.. Там полно этого сброда. Смотрите, вон тот блондин — он один литератор и театральный критик, а остальные… так, летние пташки. Бог знает, кто такие и чем занимаются. Зато всех знают, вовсю работают языком, имеют деньги, сидят на лучших местах — вот никому и нет дела, кто они такие…
Янка слушала, неприятно пораженная открытием.
— О, вы превосходно, бесподобно выглядите! — редактор вбежал на сцену, издалека протягивая к ней руки. — Поистине портрет Греза![12] Побольше смелости, и все пойдет как по маслу. Завтра даю заметочку о вашем появлении на сцене.
— Благодарю вас, — не глядя на него, холодно ответила Янка.
Редактор засуетился и побежал к мужскому гардеробу.
— Приветствую, господа! Директор, как поживаешь?
— Что в зале, редактор? В кассе был? Костюмер! Черт побери, давай скорее мой живот!
— Почти все билеты проданы…
— Как идет спектакль?
— Хорошо, очень хорошо! Я вижу, директор обновил хор: такая миленькая блондиночка, глаз не оторвешь…
— Что, хороша? Совсем свеженькая…
— Придется похвалить вас завтра за заботу о публике.
— Ладно, ладно… Живот мне быстро!
— Директор, дайте записку в кассу на два рубля — нужно послать за ботинками, — просил кто-то из актеров, торопливо натягивая костюм.
— После спектакля! — отрезал Цабинский, держа на животе толщинку. — Затяни потуже, Антек!
Цабинского спеленали, как мумию.
— Директор, сапоги нужны сейчас, мне не в чем играть!
— Дорогой мой, пошел ты к дьяволу, не мешай! Звонок! — крикнул он помощнику режиссера. — Жилетку, быстро! Реквизитор, какая мебель на сцене? — почти кричал он, но реквизитор его не слышал. — Парикмахер, парик! Живо! Боже праведный, вечно вы опаздываете!
Когда Цабинский играл, он всякий раз устраивал в гардеробе суматоху. Чтобы подавить волнение, он кричал, ругался, вздорил из-за пустяков; парикмахер, портной, костюмер должны были увиваться вокруг него и следить, не забыл ли он что-нибудь взять на сцену. Хотя приготовления начинались очень рано, он всегда опаздывал, всегда заканчивал одеваться и гримироваться уже перед выходом. И лишь на сцене приходил в себя.
Сейчас было то же самое — куда-то пропала трость, он искал ее и вопил:
— Трость! Кто взял мою трость? Трость, черт побери, сейчас мой выход!
— Трубишь в уборной, как слон, а на сцене тебя не слышно, жужжишь, словно муха, — заметил Станиславский, ненавидевший всякий шум.
— Не хочешь слушать, ступай в сад.
— Никуда я не пойду, а ты утихомирься. Вместе с тобой невозможно одеваться…
— Следи за собой, гений! — крикнул разъяренный Цабинский, тщетно разыскивая по углам трость.
— Подмастерье, знай, что вопли — это еще не искусство.
— Твое бормотание тоже… Трость! Люди, дайте же трость!
— Ремесленник! — зло процедил Станиславский.
— Вы пойдете на сцену?! — обрушился на них помощник режиссера.
Цабинский побежал, вырвал у кого-то из рук трость, завязал на шее черный платок и ввалился на сцену.
Станиславский ушел за кулисы, все разбежались, уборная опустела, портной собрал разбросанные на полу и по столам костюмы, отнес их в реквизиторскую.
Явился режиссер Топольский и принял свою излюбленную позу: улегся на расставленные табуреты, подложив руку под голову. Это было его страстью — слушать вот так, издалека, голоса со сцены, звуки музыки, отголоски пения — и мечтать. В этом человеке сочетались самые разные стихии: он был актером по-настоящему талантливым, и для него не было ничего важнее театра. Игра Топольского отличалась реализмом, даже чрезмерным, что служило предметом насмешек. Жил он с Майковской, оба они были центральными фигурами труппы. Очень любили друг друга, но это не мешало им ежедневно устраивать семейные скандалы.
— Морис! Ты не представляешь, какую шутку я сыграл с Цабинским, подскочишь на месте, когда узнаешь! — крикнул Вавжецкий, влетая в уборную.
— Пошел к черту! — огрызнулся Топольский и так дернул ногой, что, пожалуй, сбил бы Вавжецкого, не увернись тот вовремя; режиссер впадал в ярость, когда прерывали его одиночество.
— У тебя особый талант брыкаться… Ты бы мог смело выступать в цирке на трапеции!..
— Что тебе надо? Выкладывай и катись к дьяволу.